— Неплохо бы, — согласился Слава Греков.
— В самый раз, — сказал Сержант.
А потом мы сидели на поляне у оврага. Тонкие березы с позолоченными листьями стояли вокруг, пахло грибами, было тихо. А нам хорошо. Солнце пятнами освещало землю и нас — четверых парней и троих девчонок, самой красивой из которых была ты, Катя.
Твой «конский хвостик» был под цвет осени, цвет листьев — не кленовых и не осиновых, ярких, а таких, как у березы, — бледной, мягкой желтизны. И даже ворсистый джемпер был палевого цвета, и даже твои обычно зеленоватые глаза напоминали мне теперь больше цвет осеннего неба — густой синевы. Ты знала, что нравишься всем, что тебя любят, и, наверное, от этого у тебя все получалось с легкостью, само собой, весело. Ты была хозяйкой, заботилась о нашем столе, ты шутила и угощала всех и направляла наши разговоры в ту сторону, какая тебе нравилась. И уж не знаю, спроста или нет, ты завела разговор о чувствах, о том, что они одни не меняются вот уже тысячелетия и что только женщина может знать их силу и тайну в полной мере. И что, если бы не женщины, мужчины огрубели бы за несколько лет настолько, что превратились бы снова в пещерных жителей.
Мишка захохотал, вскочил на ноги, растопырил руки:
— Иду это я, Петя Кантропов, весь в волосах, в шкурах, а навстречу мне ты, ангел, без волос и без шкур. Хвать я тебя, — Мишка и в самом деле схватил, облапил Катю, — а ты мне и говоришь: «Фу, нахал невоспитанный».
— Отстань, отпусти, ты и вправду нахал невоспитанный, — сказала ты, оттолкнув Мишку. Он упал на спину и снова захохотал.
Сергей начал что-то негромко наигрывать на гитаре, а Славка Греков неожиданно предложил послушать такую историю:
— Представьте себе такое: кончается двадцатый век, начинается двадцать первый. На рубеже двух веков вы оказываетесь в лесу, вам хорошо. И вдруг вас потянула к себе какая-то сила. Все тянет и тянет, и уже нельзя сопротивляться ей, и вот вы рядом с каким-то странным огромным сооружением. Что это? Вдруг вспоминаете: вы слышали уже от кого-то, что человечество создало машину, такой биологический супермозг, такой сверхфеномен, что он знает все и обо всем и все может, и создан для того, чтобы все человечество прошло в двадцать первый век только через этот КПП, да-да, контрольно-пропускной пункт. И вот вы входите внутрь, в огромное помещение, а может быть, это малюсенькая комната, и слышите голос, как в сказке про аленький цветочек: «Послушайте, живое существо. Если вы хотите жить в прекрасном двадцать первом веке, докажите, что вы человек, а не докажете...» И вспыхивает телеэкран, а на нем дороги, тропы, и со всего земного шара стекаются к супермозгу люди всех рас, а после по другим дорогам и тропам от КПП уходят шакалы, лошади, ползут крокодилы, змеи, в общем, всякие земные твари и только маленькая струйка людей — нового человечества.
— Уж конечно, среди них и Вячеслав Александрович Греков, — сказала ты, Катя.
— Быть может, — согласился Греков.
— Красиво же ты думаешь о человечестве, — обиделся за всех Сержант.
— Красиво, некрасиво, а ты вот попробуй докажи просто и убедительно, что ты человек, — сказал Греков.
— А не верблюд, — хмыкнул Мишка.
— Я бы послал подальше твой супермозг, — неожиданно обозлился Сержант.
— Один ноль, — сказал Мишка.
— А я бы расплакалась, — сказала ты, Катя.
— А я бы прочитал стихи, — сказал я.
— Хорошенькая, смотрю, жизнь намечается у вас в двадцать первом веке, — саркастически заметил Мишка.
— А ты, значит, туда не собираешься? — спросил Греков.
— А что мне там делать, дураку? Вот если бы с поллитрой пустили, — пошутил Мишка.
— Убогие мы люди, — сказал Греков. Он не был сердит, он сказал это, как про что-то само собой разумеющееся.
— Кончай ты разводить тут философию, — разозлился Мишка. — Не затем приехали, черт возьми. И ведь никуда не скроешься от болтовни!
Греков был спокоен по-прежнему и все тем же тоном продолжал:
— Ты сердишься, значит, ты не прав. Думать никогда не рано, и не поздно, и не излишне. Мы учились в школе, учились в ремесленном, кончаем техникум, а толку что? Прошел год, что-то произошло, а что именно, мы не знаем, не вдумались. Хоккей, футбол в нашей башке. И так еще год, и еще, пока не умрем. Разве это по-людски? Вот вы, будущие учителя, педагоги, мастера, вы можете мне объяснить, что такое «думать»?
— Это и дурак знает: ворочать мозгами. Только не теперь, — сказал Мишка.
— Куда, зачем, в какую сторону ворочать — вот в чем вопрос.
— Ну конечно, Иностранец. Ты еще спросишь сейчас: «Быть или не быть?..»
— И спрошу. Ты кстати это вспомнил. Быть или не быть нам людьми? Быть или не быть... Это, прежде всего, вопрос, который может задать только человек. Вот один философ сказал, что думание — это преследование разумной цели разумно мыслящим человеком. А какую цель преследуешь ты, Мишка?
— Слишком много тут слов «разумно». А вот я безумствовать хочу. Жить, в общем, так, чтобы все у меня было, все подряд. А ты какую преследуешь цель? Уж ты какую-нибудь, конечно, сногсшибательную.
— Мне хоть и противно разговаривать в таком тоне, — сказал Греков, — но я отвечу.
— Что же надо тебе, интересно бы знать? — Мишка прислонился спиной к березе.
— Мальчишки, может, не стоит так далеко уходить в лес, может, помолчим в тишине...
— Да нет уж, пусть выступит, — возразил Мишка. — Послушаем...
— Я не боюсь ваших улыбочек. Раз уж обещал — скажу.
Все ждали Славкиного признания как откровения. Он был уверен в себе, он как будто говорил больше сам с собою, чем с нами. Он казался парнем вовсе не из нашей компании: студент, философ, проповедник, но никак не будущий мастер ПТУ. Он и раздражал меня этим немного, и вызывал уважение. Он стоял на коленях перед нашим «столом» на поляне.
— Я хочу совершенства, — сказал он.
Мишка тоненько свистнул.
— Да, я хочу совершенства во всем.
— Не фига себе заявленьице. Славка — Шекспир, Карл Маркс, Диоген в бочке, — и Мишка заухал, захохотал ненатурально.
Славка не обращал никакого внимания на Мишкину болтовню.
— Я хочу познать самого себя... А тебе все ясно? — вдруг спросил он у Мишки.
— А у тебя все туман? — быстро ответил тот.
— А ты, значит, всем доволен?
— А ты считаешь, что все плохо?
— А ты, Ленька, всем доволен? И ты, Сергей, и вы, девушки?
Мы от внезапности свалили в кучу много всяких междометий, но услышать отдельно каждого было невозможно.
— Суду все ясно, — сказал Мишка. — А теперь к делу.
— Помолчал бы ты, Мишка, надоело, — взорвалась ты, Катя. — Слава, не обращай внимания, говори.
— Меня не нужно выручать. Вот пусть лучше он мне ответит, что является самым страшным в наше время? Ну?!
Сержант неожиданно для нас всех оглянулся с опаской по сторонам. Греков засмеялся.
— Угроза войны!
— Верно. А пострашнее? Для мирного, конечно, времени?
— Безденежье бедного студента, — сказал Мишка.
— Тоже верно, — улыбнулся Славка. — Ты уже, Мишка, близок к цели. Бездеятельность, пассивность мысли — вот что самое страшное. Мы привыкаем думать, видеть себя отсель досель. Так проще, понятнее. Солдат, слесарь, мастер ПТУ — и только. А если вдуматься — человек разносторонен беспредельно, он может и должен быть таким, поскольку в нем есть все и он есть во всем. И когда мы рвемся за пределы понятий, норм — нам трудно, больно, давят перегрузки, и все-таки только это и есть человеческая жизнь. Совершенствуются даже цветок, муха, червь. И кто знает, быть может, эти совершенные в своем роде деревья молчат не просто так, и солнце светит не просто так, и небо над нами не просто, — природа ждет от людей чего-то великого...
— А все равно помрешь дураком, — сказал Сергей с искренним сожалением.
— Вот-вот, скепсис — тоже страшно. В себя не веришь — поверь, что другой будет жить лучше, умнее тебя. У природы есть какая-то копилка для всех, на всех... я это чувствую. В природе ничего не должно исчезать бесследно, даже вот эта тишина и эта... прана! Мы летим в бесконечное... И все бесконечно...