— Прочти что-нибудь о природе, — попросила ты.
— Есть у меня о лесопарке, давно написал:
Что-то буйно краснеет рябина,
урожайная в этом году.
Что-то поздно цветут георгины
в лесопарке, в моем саду.
Что-то дом запахнулся дверями
и заснул, как большая сова.
И давно уж забит горбылями
у дороги большой сеновал.
Рыжеватую бороду гладя,
возле дома садясь на скамью,
огорчается осенью дядя,
что в саду пропадает уют,
что настало мученье с дождями
и что с пчелами просто беда...
А напротив — береза ветвями
задевала слегка провода.
Оторвался и в воздухе плавал
сентябрем перекушенный лист.
Как мне жаль тебя, шумная слава,
кувырком полетевшая вниз.
Пусть подольше краснеет рябина,
урожайная в этом году.
Пусть подольше цветут георгины
в лесопарке, в моем саду.
И снова тишина, только шелест травы, листьев на кустах, вскрики чаек над рекой. Странное пришло ко мне чувство: возвышенное и самое земное, реальное и нереальное, надежное и зыбкое вперемежку. Наверно, не стоило читать стихи, нужно было о чем-нибудь поговорить, и тогда все стало бы проще, естественнее, не было бы такого молчания, — после стихов вообще не знаешь, о чем говорить. А тут еще сдуру я начал новое, потом прочел еще и еще, и надо было бы остановиться вовремя, снять какой-нибудь шуткой уж слишком торжественное настроение, — не сообразил, не смог, и мне вдруг показалось, что ты, Катя, заснула под монотонное мое чтение.
Я замолчал на полуслове, не зная, что же делать. Я не обиделся, я был раздосадован на себя, но тоже недолго, я смотрел, любовался тобой — ты не открывала глаз. А мне бы отважиться, наклониться над тобой, над твоим лицом, припасть к тебе, и чтобы покачнулась земля, и чтоб нежность моя была осторожнее дыхания — на это на все не хватило у меня мужества. Я только еле слышно спросил:
— Можно, я тебя поцелую?
Эти слова оглушили меня самого как взрыв. И снова тишина, звенящая, мучительная.
— Пусть подольше краснеет рябина, — едва слышно прошептала ты.
И потом я услышал то, что и следовало ожидать:
— Дурачок, разве об этом спрашивают.
Ну хорошо, в первую нашу встречу я был мальчишкой, дураком. Но не случайно ведь пришла ко мне боль?
Ведь вот с чего началось: ты стала работать в пионерском лагере вожатой. Ты звала меня, говорила, что не сможешь без меня. Но там был и Мишка — физкультурник, борец, и пловец, и на дуде игрец, кумир озорных пацанов и романтически настроенных девчонок...
Я поехал к тебе в субботу. Сто километров на велосипеде тогда не были для меня расстоянием. Я гнал на своем любимом велике как ошалелый. Торопясь, шлепнулся на вираже, поплевал на ушибы и ссадины — и снова ходу, лишь бы успеть дотемна, до отбоя, до того, как ты уснешь.
А ты и не думала спать, готовилась к вечеринке, к танцам. Ты не ждала меня в тот вечер, и вообще не ждала, чтобы я вот так прикатил на велосипеде, обалдевший и грязный. Я сразу это понял, когда поглядел в глаза, хоть и старалась ты быть со мной побережнее, понежнее. Но я видел, чувствовал: ты растеряна, спешишь, и мы идем к речке для того только, чтобы проститься помягче. И я сказал, что заехал просто по пути. Мне показалось, так будет легче нам обоим.
Земля проваливалась подо мной, когда ты ушла. Душным и огненным казался воздух, которым я дышал. «Неужели ты не видишь, какой он?! — думал я, остервенело крутя педалями. — Ты прощаешь ему все...»
Да, ты прощала ему все... Ну что это за мужчина, если он не выпивает, не дерется, не ухаживает за девчонками направо и налево, не ввязывается во всякие истории? Мужчина должен быть мужчиной. Ты ведь не раз говорила мне об этом, а я не придавал этому такого уж большого значения, веря, что ты на самом-то деле обо всем думаешь сложнее.
«Говори мне всю правду, — обычно просила ты. — Я хочу знать, какая я на самом деле. И только ты можешь мне это сказать. От тебя мне будет не так больно услышать что-нибудь о себе нелестное». И я, как наивный болван, выкладывал все, что думал.
А мне нужна была полная правда. Больше всего на свете я хотел знать, любишь ли ты меня так же, как люблю тебя я. Мне казалось, что так и есть. И я готов был забыть наши ссоры, простить все обиды, я любил тебя, не задумываясь, что хорошо в тебе, а что плохо, я не хотел знать ни о чем, кроме того, что ты нужна мне какая есть и — навсегда.
Я хотел, чтобы ты узнала об этом как можно быстрее, немедленно. Но только осенью я написал тебе письмо, назначил свидание.
И сразу же появилось во мне столько нетерпения, горячности, что хотелось все время двигаться, куда-то бежать, спешить, а я — вот странно — все лежал и лежал на койке с открытыми глазами, глядя в потолок на четыре белых плафона, и думал о тебе, представлял, как мы встретимся, что скажем друг другу. Ты должна была сразу поверить, что я люблю тебя, и это навсегда, и ничто не страшно мне будет с тобой. Ради тебя, которая мне дороже всех, я многое могу сделать!
В тот день я пораньше сорвался с занятий и поехал на рынок искать цветы. Я купил гвоздики на Кузнечном у пожилого грузина. Он сказал, что таких цветов, как у него, нигде больше не найти, и я отдал ему все мои деньги. Я охотно расстался с ними, я еще никогда не был таким щедрым. Мне даже казалось, что, чем щедрее я буду, чем более свежими и красивыми будут мои цветы, тем скорее придут ко мне удача и счастье.
Я долго ходил с цветами по малолюдным улицам. Ждал свидания, досадовал, что сам назначил время слишком позднее. Я боялся, как бы не завяли мои цветы на холодном ветру. Их было так много, что я не мог их укутать в газету. На цветы обращали внимание все прохожие, особенно женщины и девушки, многие даже улыбались мне, как будто понимали, что я несу мой букет не просто так, не кому-нибудь в день рождения, а иду на самое важное свое свидание.
Ты опоздала всего на несколько минут. И не вошла — вбежала в сквер, раскрасневшаяся, нетерпеливая. Увидела цветы и спросила: «Это кому такое чудо?» — «Это тебе...» — сказал я. «Господи, Ленька, ты сошел с ума! Это же две стипендии сразу!» — «Нет, больше», — сказал я сердито.
Я в ту же минуту понял, что это не встреча, а прощание, что снова я наивный дурак: все придумал, все насочинял... Ты не знала, что делать с цветами, как быть со мной и с нашим свиданием, ты поглядывала за решетку сада, где кто-то прогуливался взад-вперед. «Ах, вот в чем дело! Ты забежала на всякий случай. Ты с другим! Не Мишка ли это?! Да не все ли равно кто!»
— Он тебя ждет, — сказал я, подняв воротник шинели, повернулся и пошел прочь, а потом побежал...
Давно это было, но помню со всеми подробностями, как будто все это происходит сейчас. Правда, нет во мне теперь той боли, того отчаяния и холода в душе. Я не хотел жить, но выжил, я переменился, ты правильно это подметила. И что-то новое во мне началось как раз тогда, в тот вечер. Я так хотел, я готов был сделать что угодно, лишь бы освободиться от себя — от прежнего.
Странно, и горько, и стыдно теперь это все вспоминать, но ведь и сейчас, Катя, я меняюсь. Что происходит со мной — еще не знаю, кажется, я становлюсь осторожнее, рассудительнее, уравновешеннее, кажется, я влезаю в раковину, и со стороны меня, пожалуй, можно сравнить вот с этими домами на берегу канала: я вижу их тени, я различаю даже окна, я знаю, что это жилые дома, но слишком мало светится окон, и слишком тусклый у них свет, и тайна, настороженность, запустение во всем их облике.