— А ты уверен в себе?
— Нет, — сказал я. — Не всегда.
Это вырвалось у меня само собой и с такой горячностью, что ты снова улыбнулась, тряхнула своими золотистыми волосами, и я заметил в глазах: «Не слишком ли быстро ты отказываешься от веры в себя?» И я поспешил смягчить свое «не всегда».
— У Мишки, в общем, свое, — сказал я. — А у меня свое. Мы разные. И я бы не хотел оказаться на его месте, но я бы очень хотел, чтобы...
Ты даже перестала есть, ждала, что я скажу, как выпутаюсь из своего оправдания.
— В общем, чтобы... — продолжал я, — ну, чтобы это все получилось само собой, и не так, как было у Мишки, а чтобы все как-то иначе, без этого... В общем, вы сами понимаете.
«Вы» слетело внезапно и оказалось какой-то особой преградой между тобой и мной, и в то же время оно получилось мягким и ласковым. Ты поняла меня, простила и даже, кажется, особо отметила мою оговорку.
— А я, между прочим, всегда знала, что ты такой...
— Какой такой?
— Да уж такой вот... А что ты делаешь сегодня после занятий? — спросила вдруг ты.
— Ничего у меня нет сегодня, — сказал я. — И завтра ничего, — выпалил я, дурея от счастья.
— Тогда до семи. У кинотеатра «Смена», хорошо?
— Хорошо, — сказал я, давясь макаронами. Второе ты есть не стала. Кивнула мне и ушла. «Ну как это все случается, что далекое, недоступное, чье-то становится вдруг родным тебе и только твоим?» — подумал я.
Мальчишка. Я очень ошибался в этом чувстве: «только моя». Ты привлекала, кажется, всех парней нашего техникума. Нравилась и обликом, и веселостью, и непосредственностью, и умом, — каждый жест, каждое движение обращали на себя внимание, привораживали.
Сначала все было хорошо. Я купил два билета в «Смену». Шел фильм «Ночи Кабирии». Он поразил тебя. Ты плакала, я это видел, я и сам едва сдерживался, когда этот смазливый негодяй Оскар хотел из-за денег убить Кабирию, сбросить с обрыва в реку. «Убей меня! Убей меня, я больше не хочу жить!» — кричала доверчивая и всеми обманутая женщина и каталась по земле, зарывалась в сухие листья, билась в судорогах от отчаянья, выла и ненавидела весь мир. За что ей такое? Неужели так страшно жить на этом свете?! И холод, обман, бездушие правят нами?!
Вдруг загорелся свет, и нужно было выходить на улицу. Никто не бежал к выходу, никто не шутил, не разговаривал даже; понятно нам всем было наше молчание, в нем были и наш стыд и боль, мы выходили как родня, которой стало многое известно друг о друге.
Потом мы бродили по тихим уединенным набережным вдоль каналов и рек. Мы говорили, кажется, обо всем сразу. И я удивлялся, какая ты умная, непохожая на всех других девчонок, которых я знал. А как ты слушала — никто на свете так не слушал моих стихов. Казалось, ты понимала даже то, что я только хотел, но не сумел выразить. И я все думал, как же теперь смогу прожить без тебя хотя бы день?
Ты, наверно, почувствовала это, догадалась и сама взяла меня за руку, и сказала, именно тогда ты мне и сказала, и вот именно там, у мостика с крылатыми львами, я услышал: «Увези меня, Ленька, куда-нибудь во дворец, в свое родовое имение, или просто в нору, в берлогу, лишь бы в родимые твои места».
Ты хотела увидеть, каков я там, где меня все знают и где я знаю всех.
Это было в Невском лесопарке, на берегу Невы, невдалеке от Ленинграда. Я прожил там пять лет в отроческие мои годы. Там есть деревья и кусты, которые я посадил, там есть поляны и перелески, на которых я пас коров, там у причалов до сих пор еще покачивается на легких волнах лодка, на которой я перевозил отдыхающих, и там, среди деревьев, стоит еще довольно прочный старенький мой дом.
— Поедем, — сказал я тебе. — Только, пожалуйста, не скрывай, если станет скучно. Мы сразу вернемся.
— Мне скучно не будет, я знаю. Поедем.
Сначала нас вез автобус, потом трамвай, а потом теплоход по Неве. И вот уже за крутым поворотом мой лесопарк. Старые деревья сбежались к обрывистому берегу, голубая пристань, широкие каменные ступени, а дальше — аллея. Березы, и клены, и ели — высоченные, размашистые. Это все мое, знакомое до мелочей. И кусты сирени, и дом из березовых бревен, и скворечник на лиственнице, и корни поперек тропы — все волнует меня. А ты как? Нравится ли все это тебе? Не скучно ли?
Тебе было хорошо. Пока — хорошо. Я видел, ты шла, как будто приплясывая на каблучках, вертела во все стороны головой, перекатывался по спине туда-сюда твой «конский хвостик», а ты спрашивала: «Это что? А вот это кто идет? А куда ведет эта тропинка? А что это за пруд такой заросший? А где ты жил?»
— Где я жил? Вот где я жил. Вон, видишь, сараи, а за сараями садик: малина, черная смородина, две елочки, три березки; а дальше еще сарай, он как будто врос в землю по самую крышу, это погреб, и вот над ним есть маленькое окошечко в доме напротив, видишь? В нем как раз отражается солнце. Окошечко маленькое, узкое, но я видел оттуда многое: широкую Неву с пароходами и баржами, веселые толпы экскурсантов, — я тогда завидовал им, горожанам; видел я и дорогу, по которой ходил в школу, и солнце видел, и закаты, каких мне никогда, наверно, не увидеть больше, и звезды ночью, и луну. У нас такая тут луна была — лунища...
— Покажи мне, Ленька! — потребовала ты, и загорелись твои зеленоватые глаза, и расширились ноздри, взлетели брови, и чистый твой гладкий лоб пересекли морщинки. — Я хочу увидеть все, что видел оттуда ты. Покажи.
— Только туда нужно подниматься по крутой лестнице.
— Ну и что!
— И пробираться тихо, чтобы нас не заметили. Моя комнатка на чердаке теперь, наверно, заколочена. Придется кое-что отломать.
— Это же просто здорово, Ленька! А привидения там будут?
— Что-то скрипело у меня за стеной каждую ночь.
— Ой, мамочка, я остаюсь здесь до утра! Я навсегда тут хочу остаться. Не выгонишь?
Боже мой, она еще спрашивает! Но о чем она спрашивает? Неужели она...
— На всю ночь не получится, нас прогонят. Внизу скандальные жильцы. И вообще там дверь забита накрепко, — сказал я. А ты вытаращила глаза от удивления, ты все поняла и рассмеялась, а я неудержимо краснел, мучительно чувствуя, как горит мое лицо.
— С тобой легко, — сказала ты, выручая меня. — У тебя что в глазах — то и на языке. Я не боюсь тебя ничуть. А ты вот меня побаиваешься. Все-таки жаль, что мы не увидим луны из твоего окошка.
— Увидим. Я вышибу все двери. Иди со мной! — приказал я, взял тебя за руку, тянул, а ты упиралась.
— Нет уж, Ленька. Теперь пойдем куда-нибудь в другое место, где нет гвоздей и соседей.
— В лес, в глубь парка, — сказал я.
— Нет уж, Ленька. Теперь давай-ка поближе к воде, к солнышку. Узнаем, когда очередной теплоход, и пройдемся пока по берегу.
Но высокий крутой берег Невы был не в удовольствие: и медленные баржи, как плывущие деревни, с бельем на веревках, и закат с малиновыми перьями в полнеба, и все, что видели мы и слышали, о чем говорили и даже думали, — все это было теперь с примесью той моей слишком поспешной и трусливой догадки.
А может быть, только я так думал. Ты шла, как и прежде, пританцовывая на каблучках, покачивая сумочкой. Ты попросила меня идти первым по тропе и выбрать место, чтобы можно было сесть, свесив ноги над водой.
— Давай вот здесь посидим, — сказал я и остановился на излучине; слева были бакены, справа еще виднелась пристань, деревья над обрывом и заря, от которой захватывало дух.
Мы не свесили ноги над водой, не получилось, — слишком сыпучим оказался краешек берега. Сели на траву. Молчали, наконец я решился:
— Хочешь, я тебе прочту стихотворение?
Ты легла на спину, закрыла глаза и сказала шепотом:
— Прочти, если хочешь.
Тихо стало после этих слов, я думал, вспоминал, что же мне лучше прочесть, а ты все не открывала глаз и не шевелилась. Ты была близкой и недосягаемой. Я был с тобой и в то же время в моем прошлом; вспомнил тесную комнатку на чердаке, маленький столик, полки для книг, вспомнил моих дядю Никиту и тетю Матрену, с которыми жил; вспомнились мне и мои друзья, наши игры — футбол на полянах с кочками и мои каждодневные дела по хозяйству — корова, огород, садик возле дома, который я сам посадил на месте свалки; и мечты вспомнились мне — в счастливые и грустные мои детские и отроческие времена.