— Шпарь! — скомандовал Дятлов.
Наполненная квасом шайка качнулась в руках банщика, и через секунду, гулко ухнув, круто свившийся клуб пряного и кисловатого пара рванулся под потолок. Банщик присел около печки на корточки, а остальные подались ближе к двери, тоже приседая и пригибаясь. Затихало шипение в печи, а с полка слышалось кряхтение и уханье, переходящее в приглушенные стоны.
— Ух, здорово!.. Ух, сибирский твой глаз!.. — хрипел Михаил Матвеич. — У-ух!..
— Шпарь еще, — срываясь на фистулу, распорядился Дятлов.
— Вот кому легко в аду будет! Никакая жара не страшна, — завистливо заметил один из наблюдателей этого поединка.
Люди, мывшиеся в банном зале, забыли, зачем пришли. Все сгрудились у закрытой двери парного отделения, норовя и опасаясь проникнуть туда. Пробовали приоткрыть дверь и заглянуть, но Дятлов злобно гаркнул:
— Не студить!
Да и как туда сунешься, если заядлые любители пара сидят там на полу и рты от жары поразинули!
Входили новые посетители и недоуменно спрашивали:
— Чего это вы стабунились?
— Дятлов там с Агутиным-маляром. Друг дружку выпаривают.
— Ну, маляру против Нилыча не устоять. Хлипкий он. Ему зараз пар до нутра дойдет, живьем сварится.
— Это еще как сказать. Агутин — он тугой, костлявый да жилистый, вроде задеревенелый совсем, а у Дятлова может жир топиться начать. Понимаешь?
По приказу Кузьмы Нилыча банщик снова нацелился шайкой с квасом в темневшее печное оконце и плеснул в него. Снова гул, и густым белым облаком накрыло парную. Михаил Матвеич почувствовал, что у него выпучиваются глаза. Задыхаясь, захлебываясь словами, причитал:
— Матерь пресвятая... пречистая... царица небесная...
А Дятлов обращался к Николаю-угоднику, помня о его завтрашнем престольном дне. Хотел крикнуть Агутину, ненавистному своему сопернику: «Беги, Мишка... Озолочу потом... Беги ты за-ради бога, не срами меня, старика...»
Маляр не уступал купцу. Ежился, как от озноба, но держался. Тогда Дятлов схватил пушистый свой веник и хлестнул им по тощей агутинской спине.
— Парься, сук-кии ты сын... Парься...
Михаил Матвеич подхватил свой обшмыганный веник и хлестнул им Кузьму Нилыча.
— Давай будем париться, коли так…
И обхаживали друг друга, охлестывали вениками со всех сторон.
— Ать... Ать...
Шлеп... Шмяк...
— Банщик, черт... — исступленно взревел Дятлов. — Шпарь еще... Еще шпа...
И не хватило голоса, не хватило дыхания. Он выпустил веник из рук, тяжело качнулся в сторону, к самому краю широкой, скользкой ступени, и с верхнего полка рухнул вниз.
Глава вторая
СИРОТА
Старик Кузьма Дятлов умирал.
Фома выскочил из отцовской спальни, позвал:
— Мамаш... Мам!.. Кончается папаш, мам...
Вздремнувшая было старуха торопливыми шагами прошла к умирающему. Тупым взглядом уставилась в лицо мужа, подергиваемое судорогой, кивнула сыну:
— Людей скорей позови... Софрониху!
И, словно очнувшись, всплеснула руками и уронила их на вздрагивающее тело Кузьмы, заголосила:
— Кормилец ты наш дорого-ой...
Старик задыхался, хрипел. Широко раскрытые глаза, бессмысленно уставленные в потолок, начинали мутнеть, а опухшее, в синяках и кровоподтеках лицо заволакивала желтизна.
Еще три дня назад ждали смерти. Сразу же, как только привезли его из бани. Экономка Софрониха доверительно говорила Степаниде Арефьевне, жене Фомы:
— Раз нога с ребрами переломаны и нутро все отбито, какой же он будет жилец? Ну-ка, тяжесть такая со всего маху хрястнулась! У него уж и пальцы в концах заземлились, и обираться он стал. Не сумлевайся нисколечко, обязательно скоро преставится. Может, даже к нонешней ночи готовиться надо. И спокаяться не сумеет, господи... Надо же было случиться такому.
Три дня стоял на подоконнике стакан с водой в ожидании, когда в нем окупнется старая дятловская душа. Утром, поправляя на окне шторы, Фома увидел, что в стакане утонула муха. Он брезгливо вытащил ее. «Хоть бы накрыли, что ль...»
Три дня у изголовья старика горели свечи, сжигая остатки его семидесятилетней жизни, и наконец сожгли...
С утра потянулись к дятловскому дому горожане посмотреть на покойника. На первую панихиду приехал на своем вороном рысаке городской голова. Купцы с женами, земские деятели и чиновники заполнили просторный зал. Притихший дом оживал. Наружные двери были распахнуты настежь, и к Дятловым, вместе с последними посетителями Кузьмы Нилыча, врывался шальной ветер, неся пыль и песок.
— Старуха всем заправлять теперь станет аль сын?..
— Жить бы да жить человеку! Такое богачество... Покров-то, покров-то на нем... Ух, роскошество!..
— Доктор в больницу велел везти, а Анисья Ксенофонтовна воспротивилась. Пускай лучше дома кончается. И пособоровать его тут успели, и причастить.
— В больнице-то потрошить его стали бы. Нешто можно такую срамоту, бесчинство такое допустить...
— В синяках да в ссадинах предстанет перед престолом всевышнего. Парную смерть принял...
— И в природе смертоубийство творится, и в жизни. Когда это видано было, чтобы в мае все зеленя на полях погорели? А яровые и не всходили вовсе... К последним временам близимся.
— Никто, как бог.
— Понятно, что он. Его святая воля...
— Такой дуб рухнул, ай-ай... Все, бывало, ему нипочем. В зиму из бани на мороз выбегал, по снегу катался, а потом в парную опять. Однова, помню... Потеха!..
— Тш-ш-ш... Какая тебе при покойнике потеха?..
— И подаждь ему, господи, вечный покой...
Только к ночи дом стал затихать. Дятловские домочадцы не чуяли ног под собой. Усталость поборола печаль; скорей бы прилечь, отдохнуть. Уже схлынула первая горечь со старухи Анисьи Ксенофонтовны, смирившейся с участью вдовы: отсыпалась за все эти дни, раскрыв рот и прихрапывая; спала Степанида — жена Фомы, повернувшись к мужу спиной; в соседней комнате спала Ольга, дочь, вместе с экономкой Софронихой.
Тишину нарушал только ветер. Он по-зимнему подвывал в печной трубе и, временами, порывисто, с маху налетал на закрытые окна. Из зала доносился усыпляющий монотонный голос монашки, читавшей псалтырь.
— Аще вниду в селение дома моего, али взыду на одр постели моея...
Фома сначала забылся в дреме, а среди ночи открыл глаза. Беспокоили мысли о будущем, и, несмотря на свои сорок восемь лет, на сноровку и опыт, переданные отцом, тревожили Фому опасения — не сплоховать бы в делах. Не случилось бы так, что знакомые купцы станут указывать на него пальцем. «Не в папашу пошел... Старик копил, наживал, а наследничек-то... При отце жил, держался, а стал сам...» Опасался, что мясной торговец Лутохин, владелец обувного и галантерейного магазина Филимонов или кто-либо другой оттеснят далеко прокатившуюся славу дятловского торгового дома, крепко державшуюся по уезду не один десяток лет. «Семена обязательно прогнать нужно, нового приказчика подобрать, — размышлял Фома. — С дальними мелкими заведениями покончить, вокруг себя все собрать... Развернуть дело так, чтоб никто тягаться не смел... А приказчика обязательно прогнать надо...»
И снова смежались у Фомы отяжелевшие веки.
— Возмедах очи мои в гору, отюду же приидет помощь моя, — читала монашка, и ее одолевала зевота.
К вечеру второго дня Кузьма Нилыч запах. Тяжелый, сладковато-теплый дух заполнял все комнаты, проникая в каждую щель. Фома морщился и часто прикладывал к носу платок, смоченный дорогими духами. Ольга вздрагивала при воспоминании о том, что могла сидеть на коленях и даже целовать этого старика, наполнившего теперь дом таким смрадом. «Лежит... Подслушивает, подглядывает, да и воняет еще...»
— Толстомясый да жирный он, Кузьма Нилыч-то, — объясняла ей Софрониха.
В последнюю ночь все спали в людской, во дворе, а старик Дятлов оставался дома один. Лежал на обеденном раздвижном столе и разбухал, накрытый парчовым покровом. Ольга радовалась, что нечего ему теперь там подсматривать и подслушивать.