— Почему бы тебе не поехать с нами на лето к морю? — спросил он.
У Александра был домик в Пюи, восхитительном месте, которое ему рекомендовала Жорж Санд.
— Благодарю, но мне и здесь совсем неплохо.
Но Дюма не стал сопротивляться, когда Александр, накинув на него пальто, увёл его из дому.
Дюма нравилось сидеть на пляже, греясь на солнце; он слышал, как вокруг весело щебечут его внуки; он улыбался и засыпал, как будто пятьдесят бессонных лет теперь требовали своего возмещения.
Поскольку Дюма не интересовался войной, Александр и его жена, русская княгиня, решили ничего ему о ней не рассказывать. Узнав, что прусские армии идут на Париж, Александр счёл благоразумным провести остаток года в Пюи.
С приходом холодных осенних дней Дюма всё чаще не вставал с постели. Наконец настал день, когда горничная убрала его одежду в стенной шкаф; в этот день Дюма понял, что больше никогда её не наденет. В карманах горничная нашла наполеондор и мелкие монеты. Александр протянул деньги отцу.
— Знаешь, мой мальчик, ровно столько денег было у меня, когда я полвека назад приехал в Париж, — улыбнулся Дюма. — Представь себе только: я полвека прожил в роскоши, и это не стоило мне ни сантима. Я так же богат, как и в дни моей молодости. Пусть никто больше не упрекает меня в расточительности!
Дюма навестил врач, но лишь для того, чтобы подтвердить то, что и без него было ясно: началась водянка, придётся время от времени проводить зондирование, делать пункции.
Дюма понял, что это смертный приговор, но, казалось, нисколько не волновался. Правда, иногда, оставаясь в одиночестве, он плакал.
Как-то сын застал отца в слезах.
— Тебе плохо, папа!— вскричал он.
Дюма отрицательно покачал головой.
— Не слишком ли шумят дети? — спросил Александр.
— Нет, сын мой, я чувствую себя хорошо. Но я вспомнил то время, когда Виктор Гюго советовал мне не писать так много и так быстро. «Теперь у вас есть деньги и репутация, — говорил он. — Пишите для потомства. Создайте вещь, которая пребудет вечно». Сейчас я горько сожалею, что не послушался его совета.
— Но, папа, ты написал книги, которые будут жить вечно.
— Нет, — возразил Дюма. — Я хотел стать персонажем легенды. Мне это не удалось. Давно, в пьесе «Антони», я написал: «Забвение — это саван, в котором мёртвых погребают вторично». Это сказано обо мне.
Мучительно страдая, но прикидываясь весёлым, Александр возразил:
— За одну эту фразу тебя будут помнить всегда, папа.
Дюма медленно покачал головой.
— Нет, мой мальчик. Великие писатели, чьи имена действительно входят в Историю, пишут вещи серьёзные, трудные, непонятные. Мои произведения слишком просты, их может читать ребёнок. Знаешь, мы ведь больше всего помним тот обед, который не смогли переварить. Моя продукция слишком быстро усваивалась; она была очень вкусной и совсем легко проглатывалась. Поверь, я часто думал сменить манеру, но, начиная писать, я мог приложить свой ум только к одному — заинтересовать, увлечь, удивить читателя. Я хотел, чтобы читатель смеялся и плакал, веселился или переживал ужас. Никогда я не стремился казаться умнее читателя; наоборот, я старался быть как можно проще; я хотел поделиться с читателем всем, что знаю, и сделать это в самой приятной манере. Именно поэтому меня и забудут.
— Но, папа, разве кто-нибудь сможет забыть твоих «Трёх мушкетёров», твоего «Монте-Кристо», твои «Двадцать лет спустя»?
— Ты искренне считаешь, что это хорошие книги? — спросил Дюма с недоверчивой улыбкой.
— Это классика, папа, — ответил Александр.
— Нет, я не верю в это, — со вздохом возразил Дюма. — Теперь мне хотелось бы их прочитать. Я часто давал себе слово сделать это, но откуда мне было взять время?
— Как?! — вскричал Александр. — Ты никогда не читал своих книг?
— Я стоял перед выбором: либо читать, либо писать. Сочетать это у меня времени не было. Поэтому я решил писать, а чтение предоставить публике.
— Что ж, сейчас время на чтение у тебя есть, — заметил Александр.
— А у тебя здесь есть мои книги? — спросил Дюма.
— А ты можешь представить себе французскую семью, где бы их не было? — сказал Александр.
Он вышел и вернулся, нагруженный томами Дюма.
— Вряд ли я успею всё это прочесть, — с печальной улыбкой заметил Дюма.
Тем не менее Дюма принялся за чтение и как-то сказал сыну:
— Знаешь, это действительно хорошо.
Но, прочитав «Графа де Монте-Кристо» до середины, Дюма простонал:
— Я так и не узнаю, чем всё кончилось!
Александр с трудом сдержал слёзы.
— Прости меня, папа, прости!
— Что с тобой, мой мальчик? — спросил его отец.
Это были последние слова Дюма, сказанные именно в ту минуту, когда для отца и сына наконец-то появилась возможность объясниться.
Дюма впал в забытье, от которого ему уже было не суждено очнуться. Скоро во сне его разбил апоплексический удар. Мария-Александрина привела священника. Когда соборовали Дюма, издалека слышалась канонада прусской артиллерии, обстреливающей Дьепп, но лишь лёгкое подрагивание век умирающего показывало, что он сознает происходящее.
Так 5 декабря 1870 года умер Александр Дюма.
Холодным декабрьским утром тело Дюма перевезли в деревню близ Невиля для временного погребения. На похоронах присутствовали семья, несколько соседей и немецкий патруль. После войны останки Дюма перезахоронили в Виллер-Котре.
Голосом, прерываемым рыданиями, Александр произнёс короткую речь:
«Не подобает, папа, чтобы я, твой сын, произносил слова, которые по обычаю должен был бы сказать кто-то другой, не родственник. Но здесь нас окружает жестокий враг, и твои друзья даже не знают, что ты умер.
Сын солдата, ты ринулся в литературу так же, как твой отец бросался в бой. Почти полвека ты сражался, поставляя ненасытной публике комедии, трагедии, романы, книги о путешествиях и сочинения по истории. Франция, Европа, Америка питались твоим творчеством. Секретари едва поспевали за тобой. Директора театров, издатели, переводчики, плагиаторы, словно мародёры после битвы, вырывали друг у друга плоды твоей творческой энергии.
Ты работал, как Вулкан в своей кузнице; иногда тебе приходилось бросать в свой тигель плохой металл, но ты не упорствовал в ошибке: ты продолжал трудиться.
Завистники обвиняли тебя в плагиате, толковали о литературной промышленности, но ты трудился без устали.
Иногда, папа, я наблюдал тебя за работой в твоей мастерской. Бывали минуты, когда ты уставал, клал ненадолго свой молот на наковальню и с обнажённой грудью, засучив рукава, выходил на улицу вдохнуть свежий воздух ночи, взглянуть на звёзды и утереть пот со лба. Но уже через несколько минут ты снова брался за свой титанический труд.
И вот настал день, когда толпа, считавшая всё, что ты делал, великолепным, вдруг сочла это смешным. Люди шёпотом рассказывали о тебе гнусные сплетни. Но ты лишь смеялся в ответ. Ты не оскорбился тогда, когда они начали утверждать: «На самом деле талантлив его сын». Наоборот, ты обнял меня за плечи и сказал: «Да, ты — лучшее моё произведение, когда-нибудь я буду знаменит лишь тем, что был твоим отцом».
Я мог бы этим гордиться, но вынужден признаться, что в отношении тебя впал в грех зависти; однако ты, преподав мне урок смирения, научил меня более важному, чем манера письма: ты научил меня любить жизнь.
Когда я думаю о том, что ещё несколько лет назад тебя знал весь мир, а сегодня, когда гремят пушки, никто даже не ведает о том, что ты покинул землю без тех почестей, какие тебе подобают, я плачу. Но я знаю, придёт время, когда каждый из тех, чью жизнь озарило чтение хотя бы одной твоей книги, будет содействовать тому, чтобы в память о тебе воздвигли памятник».
Через несколько недель Виктор Гюго из немецкой газеты узнал о смерти Александра Дюма.
— Он был таким же добрым и благотворным, как летний ливень, — сказал Гюго. — Никого не обманывали мрачные тучи, раскаты грома, блеск молний. Все знали, что Дюма был столь же мягок и столь же щедр, как летний дождь, оросивший иссохшую землю.