— Тише! Здесь один из них! — вдруг шепнул ангел, и все они укрылись в глубине пещеры, ибо на сцене появился монстр — высокий элегантный лорд-шотландец, облачённый в широкую чёрную пелерину.
Он приподнял могильную плиту, и зрители увидели, как из неё вылезла восхитительная женщина, прикрытая лёгким белым саваном. Между тем ангелы объяснили зрителям, что женщина не умерла, а лишь впала в каталепсию, то есть усыплена наркотическим снадобьем, и занавес опустился.
Партер сразу взорвался громкими аплодисментами клаки, к которым тут же присоединились остальные зрители, в том числе и сам Дюма. Свистел только сосед, и, слыша его, Дюма вспомнил о своём решении: он перестал аплодировать и тоже засвистел.
— Вышвырните их за дверь! — орала клака.
Со всех сторон слышался этот крик, сопровождаемый громом аплодисментов. Наконец шум утих и сосед Дюма — лицо у него раскраснелось от возбуждения — спросил с любезной улыбкой, искоса поглядывая на Дюма:
— Смешная пьеса, не правда ли? Глупая и нелепая.
— Я нахожу её чудесной, — возразил Дюма с искренностью, в которой невозможно было усомниться.
— Неужели? Тогда почему вы свистели?
— Потому что это моё право, — ответил Дюма. — Никто не заставит меня аплодировать, если я того не желаю.
— Браво, молодой человек! Вы — за свободу в искусствах. Я, как и вы, тоже сторонник этой свободы, — сказал господин, снова погружаясь в чтение книги.
Дюма внимательно присмотрелся к незнакомцу. Высокий, темноволосый, он был так худ, что казался почти бестелесным. На его очень подвижном лице лежало выражение благожелательности, а над кривым носом искрились лукавые, весёлые глаза.
Дюма спрашивал себя, какая книга может увлекать человека так сильно, что тот совершенно не обращает внимания на спектакль, и, снедаемый любопытством, сумел наклониться и прочесть название; это был «Французский кондитер», в котором содержались рецепты приготовления всевозможных кондитерских изделий, а также постных блюд и описывалось шестьдесят способов приготовления яиц.
— Простите, что я отвлекаю вас от чтения, — вежливо обратился к соседу Дюма, — но я вижу, что вы, как и я, любите яйца.
Господин, вложив в книгу вместо закладки свой худой, почти прозрачный палец, ответил:
— Напротив, сударь, для меня нет ничего более противного.
— Но ведь вы читаете эту книгу, а не слушаете пьесу.
— Полно! При чём тут пьеса! Эта книга одна из самых ценных, которую я когда-либо приобретал.
— Я тоже хотел бы купить экземпляр, чтобы подарить моему дяде-аббату, — сказал Дюма. — Однажды на ярмарочном состязании он съел более сотни яиц, и легко съел бы ещё сотню, знай он различные способы их приготовления.
— Мой дорогой друг, книга эта очень редкая и слишком дорогая, чтобы дарить её пожирателю яиц.
— Тогда зачем она нужна?
— Затем, чтобы доставлять наслаждение библиоману. Я вижу, вы даже не знаете, что такое библиоман.
— Не знаю, сударь.
— Так вот, библиоман — это двуногое существо, которое не может купить башмаки себе и своим детям лишь потому, что все деньги тратит на покупку редких книг. Как правило, одет он так бедно, что люди иногда подают ему милостыню, принимая за нищего. Но сей ошибки избегнуть нетрудно, ибо нищий, по крайней мере, хоть изредка моется; у библиомана же времени на подобные пустяки нет.
— Понимаю.
— Нет, не понимаете. Вы поймёте это только тогда, когда узнаете, что эта поваренная книга — эльзевир[65], что она существует всего в восьми экземплярах, а мой — самый редкий из них по причине невероятно больших полей. Теперь понимаете?
— Да, сударь.
— Почему вы говорите «да, сударь», если на самом деле ничего не поняли. Кто такой был Эльзевир?
— Не знаю.
— Было много Эльзевиров — кузены, племянники, сыновья и дяди, — и все они печатали книги в Амстердаме примерно двести лет назад, и надо провести целое исследование, чтобы отличить одного Эльзевира от другого.
— Да, сударь.
— Какого чёрта вы заладили «да, сударь», если ещё ничего не знаете?
— Потому что теперь я кое-что узнал и полагаю, что, если я буду изъясняться вежливо, вы мне, может быть, расскажете ещё что-нибудь.
— Ну-ну, вы не так глупы, молодой человек. И что же вы желали бы узнать?
— Мне хотелось бы понять, почему вы пришли в театр, если не намерены смотреть пьесу.
— Эти невидимые духи меня не интересуют; я с гораздо большим удовольствием посмотрел бы пьесу, где речь шла бы о том, что действительно важно в жизни: о движущей силе пара, аэростатах, поршневом ружье, электричестве, печатном деле, порохе для пушек.
— Значит, вы не верите в вампиров?
— Я не только верю в них, но даже видел их собственными глазами.
— Каким образом? В солнечный микроскоп?
— Нет, лицом к лицу, в Иллирии, на исторической родине вампиров. Там я познакомился с мертвецом, который каждый вечер приходил ужинать с сыном и невесткой. Как-то он сказал: «Теперь ваш черёд прийти ко мне на ужин, на мою могилу». Мы все отправились на кладбище, выкопали его тело; оно было розовое, словно живое. Мы вырвали у него сердце, ещё раздутое от свежей крови, и сунули ему в грудь горящий факел. После этого вампир никогда никому больше не надоедал.
— По-моему, вы знаете всё, — восхитился Дюма. — Может быть, вы объясните мне: почему людям платят за то, чтобы они аплодировали? Я случайно сел рядом с ними, но они выставили меня вон.
— Милый мой мальчик, неужели вы никогда не слышали о клаке? И не знаете, что возникла она в Риме, при Нероне?
— Ах да! И поэтому клакёров называют римлянами?
— Правильно. Но я вам объясню, в чём польза клаки. Представьте себе, что вы пришли в театр в холодную и дождливую погоду; ноги у вас промокли, вы боитесь подхватить насморк и жалеете, что не остались дома, у камина. Актёры напрасно стараются, им никак не удаётся вас разогреть. И здесь за дело берётся клака; она создаёт искусственный восторг, который немедленно захватывает и вас. Забыв о дурной погоде, вы проводите приятный вечер, что идёт на пользу вам, актёрам, автору пьесы и театру.
— Понимаю, — ответил Дюма.
— Нет, ещё не понимаете, ибо там, где нет клаки, есть кое-что похуже.
— Что же?
— Клика. Да, в театре бывает либо клика, либо клака, но я предпочитаю честную клаку бесчестной клике, ибо клика способна идти против общественного мнения и может создавать дурной вкус в публике, тогда как клака ограничивается возбуждением зрителей. Ни одна клака не осмелится аплодировать пьесе, если публика желает её освистать.
— По-моему, я начинаю понимать, — заметил Дюма.
— Вы ошибаетесь, ибо вы ещё ничего не знаете о женщинах, которые составляют часть клаки и играют в ней восхитительную роль, особенно те, что сидят среди зрителей; в надлежащих местах пьесы они начинают теребить свои платочки, сдерживают дыхание, чтобы не вскрикнуть, и так нежно, так душераздирающе сопят, что ни одна зрительница просто не в силах не разволноваться.
— Теперь я смогу утверждать, что я понял вас? — спросил Дюма.
— Ещё нет, ибо вам не известна антиклака. Даже на хорошей пьесе в зале необходимо иметь хотя бы одного человека, который будет свистеть для того, чтобы другие зрители пытались заставить его замолчать. Этот конфликт возбуждает весь зал, ни один зритель не остаётся равнодушным, в спектакле участвует вся публика.
— Ага! Вы из антиклаки! — воскликнул Дюма. — Теперь я понял, почему вы даже не глядели на сцену и прекращали чтение, чтобы свистеть!
— Вы полагаете, будто все поняли, друг мой, но вам ещё многое предстоит узнать.
— Да, я очень желаю стать образованным, — согласился Дюма, — потому что хочу стать драматургом.
— Вот как! И вы уже написали пьесу?
— Ничего стоящего, сударь.