Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И с того дня у меня в «Стойле» щеки всегда как маков цвет. Зима, люди мерзнут, а мне хоть веером обмахивайся. И с этого вечера началась сказка. Тянулась она до июня 1925 года. Несмотря на все тревоги, столь непосильные моим плечам, несмотря на все раны, на всю боль – все же это была сказка. Все же было такое, чего можно не встретить не только в такую короткую жизнь, но и в очень длинную и очень удачную жизнь.

Как-то раз Яна достала какие-то газеты. Передали их Е. (Мы по-прежнему всегда ходили вместе – таким образом легче было скрыть правду наших отношений с С. А.) Заходим за этими газетами. Оказывается, Мариенгоф передал их Шершеневичу. Мы рассердились, т. к. газеты были нужны. Е. погнал Мариенгофа к Вадиму Габр<иэлевичу>. Потом оделся и вместе со мной и Яной пошел туда же. Это был первый ласковый день после зимы. Вдруг всюду побежали ручьи. Безудержное солнце. Лужи. Скользко. Яна всюду оступается, скользит и чего-то невероятно конфузится; я и С. А. всю дорогу хохочем. Весна – весело. Рассказывает, что он сегодня уезжает в Туркестан. «А Мариенгоф не верит, что я уеду». Дошли до Камергерской книжной лавки.

Пока Ш<ершеневич> куда-то ходил за газетами, мы стоим на улице у магазина. Я и Яна – на ступеньках, около меня С. А., подле Яны – А<натолий> Б<орисович>. Разговаривали о советской власти, о Туркестане. Неожиданно радостно и как будто с мистическим изумлением С. А., глядя в мои глаза, обращается к Анат<олию> Бор<исовичу>: «Толя, посмотри, – зеленые. Зеленые глаза».

Но в Туркестан все-таки уехал – подумала я через день, узнав, что его нет уже в Москве. Правда, где-то в глубине знала, что теперь уже запомнилась ему.

С этих пор пошли длинной вереницей бесконечно радостные встречи, то в лавке, то на вечерах, то в «Стойле». Я жила этими встречами – от одной до другой. Стихи его захватили меня не меньше, чем он сам. Потому каждый вечер был двойной радостью: и стихи, и он.

Мы узнали уже, что Е. женат и у него ребенок. Я все пробовала представить себе его ходящим по комнате с ребенком на руках и вообще в этом быту пеленок и пр. (а в те «голые годы» ребенок неизбежно создавал такой быт), и никак такая картина не укладывалась в голову, больно не шло к нему это.

Ноябрь 1920.

Утро. Я работаю у себя на службе. Напротив сидит Кр-ко[38]. Телефонный звонок. Яна: «Слушай, могу сообщить приятную тебе вещь! Оказывается, Е. разошелся со своей женой!» У меня, как говорится, упало сердце, я обозлилась, обругала ее и бросила трубку. Много раз потом я вспоминала этот разговор – почему меня это так задело, почему я обозлилась? Вот что пронеслось молнией в голове: «Есть жена, он ее любит (тогда я еще воображала, что только купцы и фабриканты могут не любить жен и жить с ними), значит, я могу быть спокойной и оставаться пассивной. Любить я могу сколько угодно – и только!..» Становиться на чьем-либо пути тогда я не была способна. Узнав, что он «свободен», для меня ясно, что раз никаких внешних преград нет, то я пойду на все. Я не могу не пойти – это моя внутренняя обязанность завоевывать то, на что я имею право. Почувствовала, что это скорее страшно, а не радостно. Во всяком случае, было ощущение чего-то рокового. И еще – значит, кто-то из них (Е. или жена) несчастен, а я уже тогда любила Е. так же, как и потом всю жизнь, и, увы, не могла радоваться несчастью человека, близкого ему, даже если на этом строилось мое счастье. Смешно и странно, но я до самой могилы – романтик, при всей моей внешней рассудочности и при всем моем «цинизме», как это называет Яна.

Вышли из Политехн<ического>. Идем издалека, решив проследить, где ж он живет. А непосредственно за ним толпа девиц, с возгласами: «Душка Е.!» и т. п. Помню, коробило очень, и обидно было и за него и за себя, хотя мы и шли по другой стороне, не подавая вида, что интересуемся им.

На углу Тверской и Охотного девицы отстали, а мы провожали по всей Никитской, до д<ома> 24, в подъезде которого он скрылся. Было ясно, что <он> живет именно в этом доме. И очень не скоро мы узнали об этой ошибке. Но долго потом этот дом у нас иначе, как «покинутым храмом», не назывался, и по инерции проходили мимо него со страхом и надеждой встретить Е.

В Политехническом музее объявлен конкурс поэтов.

Я и Яна ждем его с нетерпением. Пришли на вечер, заняли наши места (второй ряд, посередине).

Наивность наша в отношении Есенина не знала пределов. За кого ж нам голосовать? Робко решаем – за Е.; смущены, потому что не понимаем – наглость это с нашей стороны или мы действительно правы в нашем убеждении, что Е. первый поэт России. Но все равно голосовать будем за него.

И вдруг – разочарование! Участвует всякая мелюзга, а Е. даже не пришел. Скучно и неинтересно стало. Вдруг поворачиваю голову налево к выходу и… внизу у самых дверей виднеется золотая голова! Я вскочила с места и на весь зал вскрикнула: «Е. пришел!» Сразу суматоха и переполох. Начался вой: «Есенина, Есенина, Есенина!» Часть публики шокирована. Ко мне с насмешкой кто-то обратился: «Что, вам про луну хочется послушать?» Огрызнулась только и продолжала с другими вызывать Есенина.

Есенина на руках втащили и поставили на стол – не читать невозможно было, все равно не отпустили бы. Прочел он немного, в конкурсе не участвовал, выступал вне конкурса, но было ясно, что ему и незачем участвовать, ясно, что он, именно он – первый. Дальше, как и обычно, я ничего не помню[39].

«Гранд Отель

Пурвилль на море.

19-го июня 1923 г.

Господин Есенин.

Меня уверяли перед моим отъездом, что прилагаются все старания к получению виз для Вас и что Вы уедете на этой неделе. Так ли это? Я узнала в субботу, что Лондон отказывает в транзитной визе, это идиотство, но непреодолимое препятствие. А<йседора?> оставила мне несколько строк, что она Вас отправит в путь с друзьями.

Прошлую субботу выражение Вашего лица мне показалось таким жалостно-болезненным, что я пожелала Вам еще горячей вернуться на милую Вам родину. Вы знаете сами, дорогой господин Есенин, какой заботливостью я Вас окружала и что низко было предположить, что в моем образе действий крылось другое чувство. Мой идеал не сходится с человеком, который Вы есть, кроме того, Вы умеете иногда становиться достаточно неприятным, чтобы заставить забыть, что Вы – очаровательное существо. Но предо мной был только поэт, только мозг, гибель которого я чувствую, спасти который я хотела; это поэта я хотела вырвать из злополучного для Вас бытия, которым является обстановка, в которой Вы пребываете в Париже и везде в Европе с тех пор, как Вы уехали из России. Можно ли подумать без грусти, что уже два года Вы ничего не говорили, что все, что красиво и чисто в Вашей душе, стирается каждодневно от <со>прикосновения с пошлым бытием. Вы только пьете и любите, и вот и все – ничего не остается, так как Вы любите не только сердцем, так как Вы не можете набраться достаточно энергии для того, чтобы спастись от самого себя. Как я буду счастлива, когда мне напишут, что Вы наконец уехали.

Не мне Вам на это указ<ыв>ать. Однако я подчеркиваю, что для приписываемых мне чувств к Вам странно пожелать это расставание навсегда. Ибо в самом деле я Вас никогда не увижу больше. Это немножечко больно, я так хотела бы знать о Ваших достижениях, может быть, найдутся сколько-нибудь великодушные люди, чтобы рассказать мне, что Вы себя вновь обрели, что у Вас чудные творения и, паче всего, что Вы больше не несчастливы. Не осмеливаюсь говорить, что узнаю, что Вы больше не пьете. Вы слишком мало благоразумны, чтобы так много ожидать от Вас. Но если бы Вы могли пить меньше – если <бы> Вы могли поверить, дражайший, что пить так – значит сокращать Ваши дни – Вы подлинно больны, верьте мне; Вас можно теперь еще вылечить, но через несколько месяцев будет слишком поздно. Чувствуете ли, что я Вам говорю очень искренно и что Вам надо быть немножко разумнее, Вы не имеете права <ни> убить поэта, ни понизить человека, каким Вы являетесь.

Вы мне обещали прислать Вашу первую книгу или поэму по возвращении. Это будет одна из моих самых прекрасных радостей, если Вы об этом не забудете. Она будет по-русски, но я дам ее перевести – и пойму, потому что понимаю и люблю русскую душу – как люблю балованное дитя.

Если бы память обо мне могла достаточно долго сохраниться у Вас, чтобы удержать Вас, когда Вы снова склонитесь выкинуть сумасшедшее коленце, если бы я обладала какой-то душевной силой, которая внедрила бы в Вас одну только мудрость: не пить больше, я считала б себя благословенной богами.

Увы, не больше как

Очень преданная Вам

Габриэль Мармион».
вернуться

38

Н. В. Крыленко.

вернуться

39

Далее следует отступление Г. А. Бениславской. Она приводит письмо, которое Есенин получил во время поездки с И. Дункан по Европе. (Примеч. ред.)

51
{"b":"266744","o":1}