Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но шли – нет, не годы – месяцы, и менялись установки и старших поэтов, и мои.

Однажды у себя, в Богословском, Есенин, когда я уже спешу убежать (мне в тот вечер читать с эстрады в «Стойле Пегаса»), как бы под занавес говорит:

– А насколько все-таки тоньше строится образ в народной поэзии!

И читает:

Высоко́ ворон летает,
Крылом небо достает.
Хорошо милый ласкает,
Только замуж не берет!

«Небо достает» – а понимай: «ведь не достает же».

Я отвечаю, что в этой – конечно, женской – частушке всего замечательней, что милый сопоставлен не с соколом, а с вороном, и это придает жалобе двойную горечь.

Есенин кивнул как бы в согласие. Помолчав, продолжает:

– А теперь послушайте, как тонко дан образ вот здесь:

Дайте, дайте мне пилу,
Да я березоньку спилю!
У березы тонкий лист,
А мой милый гармонист.

Я обнимаю на прощанье моего «гармониста» и бегу выступать. И по дороге вспоминаю, как в дни моего отрочества, в годы первой мировой войны один из «толстых» журналов («Русское богатство»?) поместил статью о частушках, где автор (помнится, авторша) приводил и такие «перлы» народной поэзии:

Мой миленок не теленок,
Целоваться горазд-ловок:
Нет ни сопель, нет ни слюн —
Целоваться ловко с ним!

Подумалось: что заслуживает здесь внимания – так это диссонансовая рифма: «с ним – слюн». Жемчужное зерно в навозной куче критики!

И еще я подумала: зачем прочел мне Сергей про ворона? Кажется, ничуть я ему в замужество не набиваюсь! А вторая частушка? Не по плечу я дерево рублю? Пусть так… Горько, конечно. Но… «есть и в неутоленности счастье!» Отравленное… но все-таки счастье!

А пути строения образа… О них глубже многих высказался в разговоре со мной Осип Мандельштам – с его идеей о знаке радикала. Но об этом рассказано будет ниже.

Поэт и поэтесса

«Стойло Пегаса». Двадцать первый год. Лето в разгаре. То жаркое грозное лето, завершившееся великим голодом в Поволжье.

– Вот вы куда запрятались! – слышу я голос Есенина.

Он нашел меня в этой большой комнате за кухней. Сижу и проверяю, хорошо ли помню новые свои стихи, которые сегодня собираюсь прочесть с эстрады.

Есенин покосился на высокую кровать под лоскутным одеялом, бросает с сердцем:

– Сколько раз просил, чтобы выбросили эту мерзость! Как горох об стену…

И, сразу подобрев, вновь повернулся ко мне. Со смехом:

– Оказывается, наши виолончелист и таперша – муж и жена! Смешно, правда? Музыкант женат на музыкантше!

И, словно прикинув что-то в уме, добавляет:

– …Поэт женат на поэтессе. Смешно!

– Разве? Роберт Броунинг (так у нас тогда произносили имя великого английского поэта) был женат на поэтессе Элизабет Баррет. Она в ту пору была знаменита, а он только еще тянулся к славе. Впрочем, Гумилева раздражало, что его Аннушка «тоже пишет стихи». На том они с Ахматовой и разошлись.

Я поражена неожиданным этим открытием: неужели Есенин примеривается к мысли о женитьбе на мне? Чушь! Для брака я слишком неуживчива.

Это было в полосу нашего очередного «разрыва»: очередной и неожиданный шаг к примирению.

А через несколько дней здесь же, за кухней, Сергей вдруг сказал мне – без видимой связи с темой разговора:

– Вам нужно, чтобы я вас через всю жизнь пронес – как Лауру!

Бог ты мой, как Лауру! Я, кажется, согласилась бы на самое короткое, но полное счастье – без вечного нарочитого мучительства. И с обиды, что ли, не спешу ухватиться за этот его своеобразный подступ к примирению в нашей изрядно затянувшейся размолвке.

Так оно шло у нас всегда: повод к ссоре выискиваю я, первый шаг к миру делает Сергей (ему проще, знает: сколько бы я ни ерепенилась, я люблю неизбывно…).

Оба эти разговора – о двух музыкантах и про Лауру – мне вспомнятся при другой нашей беседе: месяца через два, с глазу на глаз, в его комнате в Богословском переулке.

– Никогда мне не лжешь? Нет, лжешь! – укоряет Сергей. – Говоришь, что я тебе дороже всего на свете, что любишь меня больше жизни. Нет, больше всего на свете ты любишь свои стихи! Ведь ты для меня не откажешься от поэзии?..

Мне стало смешно. Когда это я говорила, что «люблю больше жизни»? И говорила ли? Это он сам себе говорит – знает сам, без моих уверений.

Я взвесила в уме и ответила:

– Люблю тебя больше всего на свете, больше жизни и даже больше своих стихов. Но стихи люблю больше, чем счастье с тобой. Вот так!

– Что ж, это, пожалуй, правда…

А у меня гроздило в мозгу: но почему ему нужна эта жертва? Бросить стихи! Точно они не часть меня самой! Ведь не потребует, чтоб руку себе отрубила…

Знаю нутром

В нагрудном кармане пиджака Сергей постоянно носит фотокарточки своих детей: детей от Зинаиды Райх – Тани и Кости. Любит показывать их собеседникам. А мужчины, поглядев, редко откажут себе в замечании, обыденном в те первые послереволюционные годы: «Откуда у тебя такая уверенность, что дети твои? Ну, дочка – светленькая, на тебя похожа, а сын весь в мать…» И дальше намеки на незадавшуюся брачную жизнь Сергея. Грубая, мужская жеребятина! Вот так же, услышу я через год, станут дразнить друзья-приятели удивительного нашего художника Василия Чекрыгина чуть не накануне его гибели. Шла ломка семейного уклада – революционная, как тогда полагали, ломка.

В тот вечер я сидела рядом с Сергеем за столиком в «Стойле Пегаса» – не в «ложе имажинистов», а там же, по левую сторону, но ближе к входу. Год двадцать первый, а в сентябре это было или ближе к зиме, не припомню. Пожалуй, второе. С нами еще несколько человек. Есенин стал показывать новые фото детей. И кто-то – не Иван ли Грузинов? – бросил это набившее всем оскомину: «Да твой ли сын-то? Родился, когда у вас с женой пошло на разрыв». И вдруг Сергей отозвался с горячностью, даже удивившей меня, – не стал переводить вопрос на шутку.

– А вот знаю, что мой! Знаю! Чувствую нутром!

И, повернувшись ко мне, глядя прямо в глаза, проговорил:

– Вот вы скажите: ведь может и мужчина, как женщина, знать, что ребенок его? Знать всем существом!

Карточек старшего своего сына Юры Изряднова он никогда не показывал, никогда о нем не упоминал. Позже я узнала от самой Анны Романовны Изрядновой, что он оказывал ей некоторую материальную поддержку.

Праксителев Гермес

Мы в лавке вдвоем – незадолго до отъезда Есенина в Среднюю Азию. Перед закрытием он тепло прощается со мною.

– Какие тоненькие губы! Такое чувство, точно целуешь ребенка.

А какие губы у самого Есенина? Когда читает с эстрады, раскрытый рот его становится огромным: мощный репродуктор звука. А когда поэт сидит молча, губы его вовсе не кажутся большими. Бледные, довольно мясистые. Я разглядела: линия их склада расположилась не на одной плоскости. Ее рисунок дает фигуру сильно изогнутого лука, стянутого укороченной тетивой. И этот вроде бы аккуратный, соразмерный с другими чертами рот, когда поэт его раскроет, превратится в тот мощный резервуар голоса. Эту особенность можно усмотреть на некоторых фотографиях Есенина. Не преминул передать ее и Сергей Коненков. Всмотритесь в бюст Есенина его работы (конец 1921 года).

А глаза? Есенин хочет видеть их синими, «как васильки во ржи». Но они походят у него скорей на незабудки, на голубую бирюзу. Только это очень чистая голубизна, без обычной сероватости. А главное в другом: радужная оболочка заполняет глазное яблоко, едва оставляя место белку. Сидишь где-нибудь в середине зала, и кажется тебе, что поэт брызжет в слушателей синью – разведенным ультрамарином. Когда Есенин сердится или в сильном душевном напряжении, голубизна его глаз, казалось мне, сгущается и впрямь до синевы. Здесь происходило то же, что с волосами: довольно темные, они представлялись светлей из-за яркости золотого отлива. Глаза же запоминались синее из-за чистоты их голубого тона.

29
{"b":"266744","o":1}