Нет, стихи он не читает (или что-то прочел, но я не запомнила?). Громит псевдоновую дряхленькую поэзию, молчащую на требования дня. Укоры свои он относит и к поэтам Пролеткульта, и «Кузницы». Более обстоятельно оспаривает основы имажинизма. И, бросив Есенину вызов опровергнуть, тем же шагом командора под гром рукоплесканий сходит с трибуны. Что и говорить – театрально! Прямо по-мейерхольдовски. Я с тревогой жду: как теперь «перекроет» соперника Есенин? И перекрыл!
На этот уже изрядно расшатанный пьедестал Есенин не взошел, нет. Широко, точно крылья, распахнув руки, еле касаясь ногой ступеней, он вспорхнул на него вполмига. Так с арены взлетает цирковой наездник на скачущего по кругу коня и, стоя в наклон, несется на нем. Кажется, даже Брюсова оставила его хозяйская невозмутимость. Он слушает не без интереса. Споры, доводы… Однако вернее доводов убеждают – и остаются в памяти – вот такие внешние, чисто эстрадные приемы.
Бялик в СОПО
Бялик в Москве!
Лика Стырская[18] подает его как именинный пирог. Знакомит со мной, усаживает меня за их стол в СОПО, в первом зале. Что-то не клюет, хотя она чуть не каждого настойчиво зазывает знакомиться. Кто стесняется, а кто… прочно забыл о еврейском поэте, чей взлет – в двенадцатом году? – так пламенно приветствовал Горький! Сижу как на иголках, выжимаю из себя, что бы еще сказать, о чем спросить? Мне Бялика мучительно жаль. Я высоко чту его как поэта, кое-что знаю наизусть и на еврейском языке, и на русском (в переводе Владимира Жаботинского). Мне представляется глубокой трагедией: пишет поэт на отмирающем языке. Кто теперь в России, после революции, учит мальчиков читать Библию в подлиннике? Уже не говорю о девочках – тех и раньше мало кто учил! Меня учили… недолго… Ну уже и я училась по другой системе произношения с «правильными» ударениями. Читаю – и мысленно передвигаю «на должное место» ударения – иначе стих не стоит. А в еврейских колониях в Палестине укоренилась так называемая «сефардская» (т. е. испанская) система, где не только ударения другие – весь звуковой строй смещен по сравнению с «ашкенази» (немецкой системой). Овидий жаловался, что он в своем изгнании похож на «мима, играющего в темноте». Не ждала ли и Бялика та же судьба?
Итак, сижу я, терзаюсь желанием расспросить Бялика, как он мыслит дальше писать, для какого читателя, на каком языке… Но стыжусь, как стыдилась бы затронуть больное место человека. И тут Стырской удалось залучить к нашему столику Есенина. Церемонно представляет их – мол, знакомьтесь и оцените друг друга. Но… блин вышел комом.
Не приподнявшись со стула, Бялик через стол протягивает руку стоящему перед ним Есенину и произносит медленно, как будто на чужом полузнакомом языке:
– Приятно видеть молодого человека.
Сергей учтиво и холодно, с полупоклоном, скрывая, как мне показалось, усмешку:
– Приятно видеть пожилого человека.
И сразу же отвернулся, отошел во второй зал, взглядом приглашая и меня последовать за ним. В обиде за Бялика я остаюсь с ним и Стырской до прихода ее мужа, Эммануила Германа (Эмиль Кроткий тож).
Потом объясняюсь с Сергеем, укоряю – ведь как-никак Бялик у нас гость, у москвичей… Сергей сердито отводит мой укор:
– А сам он? Больше ничего не хочет во мне видеть – только то, что я молод?
Знаю давно: Есенин бывает порою как-то странно, настороженно обидчив. И все же я удивлена его ответом. Мне тогда не пришло на ум, что здесь к обиде примешалась, может быть, и неосознанная ревность – нет, не из-за меня, а вообще к тому значению, какое его, Сергея, личные друзья – и Стырская, и Эмиль, и я – придают появлению среди нас приезжего поэта. Признанного поэта, венчанного славой. Превознесенного Максимом Горьким!
С Коненковым
Долидзе, устроитель вечеров поэзии, подошел ко мне в Кафе поэтов, спрашивает:
– Почему ваше имя не проставляют в афишах? Публика вас так хорошо принимает… Вы от какой группы могли бы читать?
Я числюсь имажинисткой – часто читаю в «Стойле Пегаса». И объявляют меня там всегда как «поэтессу-имажинистку». А почему нет меня на афишах, сама не понимаю.
И вот ответ: мы с Сусанной, видите ли, «исключены», хотя об этом до нашего сведения не доведено. Да и в сборниках имажинистов наши стихи хоть и были будто бы отобраны и приняты всей редакцией, а по выходе оказываются опущены – нет нас и не было!
Жалуюсь на это дело Грузинову и слышу в ответ:
– А еще слывете умницей! Неужто не понимаете, кто снимает ваши стихи из набора?
Вот как! Есенин! Имя не названо, но я и так поняла. Прихожу к нему – нет, не на дом, а в книжную лавку – и объявляю очередной разрыв. «Никаких извинений! Этого не прощу! Эту фальшь!» Действительно, размолвка затянулась надолго, я не ухватилась, как бывало раньше, за первую же попытку Сергея наладить отношения. И вот впервые почин к примирению исходит от меня. А сказать точнее – от Сергея Тимофеевича Коненкова.
Ноябрь двадцать первого. Я сижу с друзьями в «Стойле Пегаса». Ужинаем. Входит рослый, плотный человек с густой, длинной черной бородой – ни дать ни взять Стенька Разин. Я сразу узнала его: скульптор Коненков. Я много раз видела его на его же выставках, в его студии на Пресне. Была я там последний раз весной восемнадцатого года. Мой старший брат спросил тогда, указывая на огромную под потолок статую – на знаменитого коненковского Паганини: «А во что вы оценили этого вашего мальчика?» – Скульптор бросил небрежно: «В семьдесят тысяч!..» Сумма по тем временам огромная. И добавил – так как деньги дешевели со дня на день: – Золотом, конечно.
А брат в тон, и этак небрежно, точно в гастрономе: «Заверните!»
На меня Сергей Тимофеевич в тот раз и не глянул, хотя недели за две до того целую лекцию мне прочитал о том, как греки подкрашивали свои мраморные статуи, и боги были у них вовсе не пустоглазые. Что не узнал – естественно: станет он обращать внимание на девчонку лет тринадцати, какой я выглядела тогда, изрядно похудевшая от недоедания… А на ответ брата – «заверните» – весело усмехнулся.
Кто-то подходит ко мне:
– Надя, вы вроде бы знаете по-английски?
– Знаю, да не слишком. Читаю, но не говорю.
– Ну, хоть как-нибудь. Тут иностранные журналисты хотят о чем-то расспросить Коненкова.
Пересаживаюсь за стол «великого» – он и сейчас явно меня не признал. С английским справилась лучше, чем ожидала. Коненков не хочет меня отпускать, даже предлагает поехать с ним в Америку в роли его переводчицы. Я отклоняю незаслуженную честь. Да и чем кончится?.. За борт, в набежавшую волну? Общий смех.
– А хотите, познакомлю вас с Сергеем Есениным? Мы вот с приятелем едем к нему сейчас (имени приятеля он мне не назвал).
Я ухватилась за предложение – забавный получится розыгрыш!
Еще в кафе я объясняю Коненкову, что издавна с ним знакома, даром, что он упорно меня не узнавал. Два года кряду я по два-три раза навещала его выставки в студии. И он со мной не раз беседовал!
– Да не может быть! Это при моей-то памяти на лица, да чтоб я не запомнил такую девушку!
– А вот и не запомнили!
(Замечу в скобках: как-то на мой вопрос, изменчивое ли у меня лицо, Есенин ответил: «Лицо у вас сильно меняется в зависимости от волос, как вы их зачешете».)
Итак, едем на извозчике в Богословский переулок.
Коненков начинает меня представлять поэту, мол, замечательная девушка, а по-английски так и чешет!..
Но Есенин сразу заграбастал меня:
– Ну, молодец, отбросила обиду!
На этом, однако, розыгрыш не остановился. Что было далее, я вспоминаю сейчас со стыдом. Уж я ль не чтила создателя Паганини! И все же позволила себе и дальше подшучивать над ним. Видно, прав Матвей Ройзман, указывая, что в те годы все мы – а Сергей особенно – любили всякого рода розыгрыши.
Располагаемся в большой длинной комнате – не в той квадратной, где Есенин принимал меня и Женю Лившиц, когда я первый раз пришла к нему… Меня Сергей властно усадил с собою рядом на узком диванчике. Продолговатый стол. Напротив нас – Коненков с другом. Здесь же приютившийся у Есенина Ваня Старцев (так его все называют), кто-то еще… Вино, кое-какая снедь – хотя мы уже заложили фундамент в «Стойле». От вина отказываюсь, хватит с меня выпитого в кафе. Коненков узнает, что его «переводчица» занимается не только языками, но еще и поэтесса. И поучает: женщинам стихи писать ни к чему! «Вот он (тычет пальцем в Есенина) – он и за себя, и за вас все выразит! А женщины писать не должны!»