Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Приговор был мягок: Есенину запретили на месяц показываться в СОПО, что, впрочем, практически не распространялось на второй зал, и Сергей по-прежнему приходил сюда обедать. А кругом все в один голос жаловались, что наказан не так Есенин, как посетители – поэты и публика.

Добавлю несколько слов о передаче этого эпизода Вениамином Кавериным. Сделанное рукой большого мастера его описание, однако, кое в чем неточно. Думается, в памяти автора произошел некоторый сдвиг. Так, Мариенгофа при пощечине не было в СОПО. А главное: не были у Сергея подрисованы брови, подкрашены губы. Да и за все годы дружбы и близости с Сергеем я не видела на его лице хотя бы следов косметики. Только гладко выбритые щеки он сильно пудрил (маскируя рыжинку) – отчего и брови его, по природе темные, могли казаться подрисованными.

Идет по канату

Лето двадцатого. Еще до отъезда Есенина и Мариенгофа на Кавказ.

Говорю Грузинову:

– Мне всегда страшно за Есенина. Такое чувство, точно он идет с закрытыми глазами по канату. Окликнешь – сорвется.

– Не у вас одной, – коротко и веско ответил Грузинов.

Друзья и враги

– Почему все так меня ненавидят? – спрашивает с тоской Есенин.

У меня захолонуло в груди.

– Кто «все»?

– Да хоть эти молодые поэты, что вертятся вокруг вас…

– Поэты? Что вы! Все они очень вас любят. Даже влюблены, как в какую-нибудь певицу. Мне на днях – имярек – (я назвала имя, но сегодня не помню, чье), сам удивляясь, говорил: «Когда нет в Союзе Есенина, все точно бы угасает, и скучно становится… Он что́ – пришел, сел молча, вроде бы грустный. А все вокруг сразу озарилось!»

Я не придумала свое утешение. Однако как жадно Есенин ловит мои слова! И хочет – и боится им поверить. А во мне, хоть я еще не прочла ни строчки по психиатрии, уже сейчас, летом 1920-го, складывается мысль, что в нем притаилась душевная болезнь.

Нет, уж лучше пусть смотрит Нарциссом в зеркало на свои ржаные волосы, любовно их расчесывая, чем эта въевшаяся в душу мысль, будто все вокруг ненавидят его!

В сознании Есенина окружающие резко делятся на друзей и врагов. «Враги» – это некое смутное подозрение. «Друзья» – всегда нечто вполне конкретное, существующее во плоти и крови, хотя порой в их честную рать Есенин зачисляет и таких, кто не слишком ему предан и едва заслуживал именоваться хотя бы приятелем. Сейчас Есенин не так уж знаменит, но с ростом шумной известности – еще отнюдь не славы! – удельный вес этого последнего разряда «друзей» сильно возрастет. Помню, в начале лета двадцатого года, в дни, когда Есенин проживал еще в Гранатном переулке, он, встретясь со мною, сообщил, весь лучась от счастья, что к нему едет друг («Понимаете, друг, настоящий друг! Я вас с ним познакомлю»). Он это говорит в страстной уверенности, что и я должна задохнуться от счастья, потому что познакомлюсь с его, Есенина, другом! А я и в самом деле до счастья рада – не из-за приезда еще неизвестного мне друга, но из-за твердой веры Сергея, что я всей душой разделяю его радость. Кого он ждал тогда? Кажется, Александра Михайловича Сахарова. Во всяком случае, в Сахарове Есенин всегда вот так же страстно признавал большого друга.

Ну, а враги? В те дни реальным представляется один: поэт-имажинист Александр Кусиков, с которым Есенин уже не в первый месяц в ссоре.

Странная была эта ссора. Обоих окружали общие тому и другому друзья (или, вернее сказать, – товарищи). А вот ни один не берется их помирить – даром что этого требуют интересы группы. И никто не помнит, с чего пошла ссора. Кто знает, может, нарочно ее распаляют себе на потеху? Но такому мне по самой моей природе было бы трудно поверить. Я решила их помирить. И помирила.

Это было сделано так. Спрашиваю Кусикова, в чем причина ссоры. Сандро уверяет, что причины нет. Ему самому невдомек. Просто Есенину что-то почудилось, чего и не было. Только эти общие слова, ничего вразумительного я не услышала.

– Помириться, – спрашиваю, – хотите?

Сандро ответил, что был бы только рад, но что это «едва ли возможно».

(Решаю мысленно: «Для упрямца и впрямь невозможно».)

А Сергей? Что он расскажет о причине ссоры?

Ответ самый неожиданный:

– Я знаю: Кусиков хочет меня убить. Да-да-да! Хочет убить!

Это есенинское «да-да-да!» звучит совсем особенно. Я еще в те дни пробовала воспроизвести, но не давалось. Звучало вроде бы так: все три «Д» очень твердые, как бы с усиленной взрывностью звука; «А» в первом «да» – обычное краткое «А», как, например, в первом слоге слова «давай». Но во втором «да» гласный звук беглый, сильно редуцированный (как второе «А» в слове «лава»); в третьем «да» – нормальное ударное «А».

Я частенько слышу у Есенина это его «да-да-да!», когда он хочет мне что-нибудь внушить, иной раз сам не слишком веря внушаемому. Словно бы не другому внушает, а себе.

– Да-да-да! – повторил он еще раз. – Хочет убить!

Я, однако же, не поддаюсь: слишком уверена, что дикая мысль, будто Сандро хочет убить его, Есенина, не просто выдумка, не какая-нибудь «друзей клевета ядовитая»: она порождена болезненным самовнушением и ничем другим.

Я и сегодня не понимаю, как мне удалось так легко – и полностью – разубедить Сергея в его нелепом, крепко внедрившемся подозрении. Думаю, помогла его собственная, загнанная в глубь сознания жажда примирения. Или вера в мою безоговорочную преданность?

Я, кстати, и Есенину, и Кусикову дала понять, что «враг» сам спит и видит помириться – но не хочет сделать первый шаг. И тому, и другому сказала: «Кто из вас умней, тот первый протянет руку вчерашнему врагу…»

Сцену их примирения я не видела. Мне было рассказано, что «враги» одновременно протянули друг другу руки.

Воображаемую обиду простить не трудно. Другое дело – обида, наносимая намеренно, обдуманно. Такую Есенин не прощал.

Лима Савахвани

Разговор этот шел у нас в моей комнате в Хлебном – в апреле или мае двадцатого года.

– Кстати, – говорю я, – мне давно хотелось у вас спросить: кто такой «Лима Савахвани»?

– То есть как это «кто»? – вскинулся Сергей. – Это же… Но вам стыдно не понять. Ведь это по-еврейски.

– По-древнееврейски, что ли? Ну, девочек древнееврейскому не очень-то учили. Хотя мне как раз повезло. Я знакомилась в подлиннике с Ветхим Заветом… Прочла все «Пятикнижие», «Пророков», «Книги царств»… Да и Бялика кое-что. И все же мне невдомек.

Есенин поясняет:

– Это слова Иисуса. На кресте. Перед самым концом. «Боже мой! Боже мой! Зачем ты оставил меня?»

Я призадумалась. Мысленно перевела на язык Библии – с учетом более научного «испанского» произношения (меня-то учили «немецкому»).

– Должно бы звучать так: «Эли́, эли́, лама савахвани́». Если в глубокой древности… А как в первом веке, при Христе, не знаю… Может, и по-вашему.

Есенин:

– Но мне запомнилось именно так: «Лима савахва́ни».

Я соображаю, что до русских легенда о Христе (как тогда говорилось) должна была дойти через греческий перевод: что в слове «савахвани» звучало не взрывное «т», а межзубный спирант, – и смилостивилась:

– Можете поставить не «т», а бывшую фиту. Вот когда пожалеешь, что она, голубушка, изгнана вместе с ятем да ижицей! Но вы на меня одну не полагайтесь – тут нужен хороший знаток. Библия, – поясняю, – писалась веками. В первом веке Иудея говорила, кажется, на арамейском. Но как раз в Галилее сохранялся древнееврейский язык, а в быту ходил еще и греческий.

Почему-то Сергей не почел нужным объяснить мне, что никакой знаток тут не был нужен: предсмертные слова Христа приводятся – в русском начертании – Евангелием от Матфея. Или и сам не знал?

– Хорошо, поставите, скажем, «ф», но главная-то беда в ударениях! Они все на конце – кроме «лима». Очень жаль, такие чудные строки!

Пожалуй, надо пояснить: этим двустишием заканчивается стихотворение «Проплясал, проплакал дождь весенний». В первой публикации (да и позже!) печаталось так: «Или, Или, Лима Савахвани» – почему я и подумала, что два последних слова – чье-то имя.

22
{"b":"266744","o":1}