– Скажите, – спрашивает вдруг Есенин, – какое из моих стихотворений первым привлекло ваше внимание… понравилось вам?
Отвечаю без колебания:
– В «Скифах», вот это:
Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,
Подымать глаза!
Он испуганно глядит на меня, на ходу весь ко мне повернувшись, голубизна глаз сгустилась в синеву. Верно, подумал: «Смеется, что ли, девчонка!» Но, проверив мой ответный взгляд, сразу успокоился. (Недаром старший брат мой внушал мне еще двухлетней, чтобы я никогда не врала: он через ноздри все прочтет, что у меня, курносой, в мозгу написано!)
Но вот мы и в Хлебном. Сергей, оценивая, обводит взглядом комнату. Очень большая, в два окна – и неплохо обставлена. В углу у входа красивые куранты башенкой. Против света глаза у гостя стали впрямь васильковыми.
Простившись взглядом с курантами, гость подходит к столу у левого окна – квадратный раздвижной обеденный стол, но для меня он «письменный». Присаживается, первым делом выводит надпись на даримой книге. Это, помнится, была «Трерядница», а надпись такая:
Надежде Вольпин
с надеждой.
Сергей Есенин.
Что ж, подумала я, пожалуй, лестно, если его «надежда» относится к творческому росту. Но поэт имел в виду другое.
Вручив мне «Трерядницу», Сергей принялся рыться в моем «книжном шкафу» – стопках книг на столе: почти сплошь стихи – главным образом, новые: Маяковский, Каменский («Звучаль Веснеянки»), Рюрик Ивнев, Максимилиан Волошин («Иверни»), Михаил Кузмин. Есть и «полное собрание сочинений» экспрессиониста Ипполита Соколова (на шестнадцати страницах). Есть немецкие и даже латинские (гимназический мой Гораций). И целая стопка книжек Сергея Есенина.
Из нее он выдергивает тоненькую квадратную, чуть меньше школьной тетради книжечку: сиреневая обложка, сверху крупными печатными буквами: «ХАРЧЕВНЯ ЗОРЬ», внизу буквами поменьше имена трех авторов: Сергей Есенин, Анатолий Мариенгоф, Велимир Хлебников. 1920. Москва.
На оборотной стороне обложки посередине анонс:
Печатается сборник «ИМАЖИНИСТЫ».
Поэзия, проза, статьи, рисунки.
Участвует вся банда.
И пониже, справа: «редактируют Сергей Есенин, Анатолий Мариенгоф».
А совсем книзу стоит жирным шрифтом цифра 100.
Описываю так подробно, потому что при очень ограниченном тираже тех лет книга несомненно стала библиографической редкостью.
Открывается она есенинской поэмой «Кобыльи корабли» (такие стихотворения, построенные как триптихи, тетраптихи и прочая, в те далекие времена именовались поэмами).
Хорошо отточенным карандашом, полагаю, химическим – он не стерся и по сей день, – Есенин вычеркивает несколько строк в третьей и пятой главках и надписывает сверху своим бисерным почерком – каждая буковка раздельно – новые варианты. В печати они появятся позже. Вот эти правки.
Главка третья, строфа четвертая (последняя). Напечатано:
Причащайся соломой и шерстью,
Жуй твой хлеб и расти овес.
Славься тот, кто наденет перстень
Обручальный овце на хвост.
Первая строка оставлена неизменной. Три последние (карандашом) читаются так:
Тепли песней словесный воск,
Злой октябрь осыпает перстни
С коричневых рук берез.
Главка пятая, заключительная. Третья строфа читается:
В сад зари лишь одна стезя,
Череп с плеч только слов мешок.
Все познать ничего не взять
В мир великий поэт пришел.
Жирно вычеркнуты вторая строка и четвертая. Строфа теперь зазвучала так:
В сад зари лишь одна стезя,
Сгложет рощи октябрьский ветр.
Все познать ничего не взять
Пришол в этот мир поэт.
(Заметьте: нет – и не вставлено! – запятой между «познать» и «ничего», и «пришол» – не «пришел».)
– Ну, зачем, по-вашему, я внес эти правки?
Я знаю поэму наизусть и правку принимаю не безболезненно. Мне жалко, что отброшен образ «череп – мешок слов» и заменен словами об октябре, уже прозвучавшими в третьей главке. Высказать прямо? А не обидится?
– Не поняли? Вы же сами поэт, должны понять. Было шатко: «великий мир» или «великий поэт».
А мне подумалось: подобные замечания («ловля блох») мы в нашей «Зеленой мастерской» постоянно делаем друг другу, но только как бы в учебном порядке – прими, мол, к сведению, чтоб избежать такого же в дальнейшей работе: написанного не правим. А вот Есенин, установившийся и признанный поэт, правит уже напечатанное! Для меня, моих друзей отработанное как бы костенеет. Но как не отметить, что после правки стих стал крепче. И я говорю:
– Что убрали «великий» – это хорошо: «поэт» без эпитета, да еще вынесенный в конец, на рифму, звучит сильней и становится «великим» сам собой, без бахвальства.
Смотрим вместе правку в третьей главке. Здесь ведь тоже, говорю я, сдвиг: для глаза «обручальный», а на слух вроде бы «обручальная овца». Но дело скорее в другом: уже поженили поэта с овцой, к чему теперь поминать обручение? Новым вариантом устранен не только сдвиг – устранена тавтология.
(Через многие годы Анатолий Мариенгоф в своем «Романе без вранья» объяснит, что правка была здесь вызвана не смысловым, а чисто формальным соображением: потребовалось устранить именно эту «обручальную овцу».)
– А можно спросить? – говорю я несколько позже. – Что такое «Трерядница»?
И Есенин растолковывает мне, что есть особая техника иконописи: изображения – сразу три – делаются на планочках, укрепляемых ребром. Смотришь прямо – видишь один образ, справа поглядишь – другой, слева – третий. Вот такая троякая икона и зовется трерядницей.
Хлястик и канотье
Май двадцатого года, Хлебный переулок. Пьем с Сергеем пойло, морковное, что ли, которое тогда заменяло нам чай.
– Красивая комната, – говорит не в первый раз мой гость и останавливает глаза на курантах. Нет, не старинных: скорее то, что в начале века называлось «стиль модерн» (разные там квадратные розы и чайки под Художественный театр). Комната и впрямь хороша и просторна – все двадцать пять метров!
– Вещи тут не мои. Хозяйка их распродает одну за другой. На очереди эти куранты.
– Нет, нет. Вы их удержите.
– Уже просватаны.
– Не отдавайте. У вас стоят, значит, ваши. Закон!
Но знаю: по закону мне должны оставить на чем спать, стол и стул. Да и сняла я комнату по знакомству – не наживать же врага вместо доброй и заботливой хозяйки.
– Она отдаст за бесценок, деньги проест и через неделю сама пожалеет. Не выпускайте их, – учит Сергей.
– С радостью бы откупила их сама, да не на что. Я же их и просватала.
Понимаю: комната ослепнет, когда их увезут, эти куранты!
Есенин возвращается к окну, к столу: выбирает из «собственной» стопки свой «Голубень». Томик сам собой раскрылся на стихотворении того же названия. Строфа «Ночлег, ночлег…» отчеркнута.
– Что, понравилось? Или, наоборот, смутило?
– Очень понравилось. Это – и еще про коня:
Бредет мой конь, как тихая судьба.
Кстати, в обеих этих строфах есть у вас и шестистопные строки. И еще их несколько. Особый расчет – или нечаянная небрежность?
– Как бы вам сказать… Сознательно, конечно. Это как иной франт велит портному оставить кончик хлястика незакрепленным. Пусть болтается. Нарочитая небрежность.