Бурная атака – с ума он сошел, прямо перед незанавешенной витриной! Хрупкая с виду, я куда сильней, чем кажусь. Натиск отбит. Есенин смотрит пристыженным и грустным. И вдруг заговорил – в первый раз при мне – о неодолимой, безысходной тоске. О том, что у римлян называлось taedium vitae[13]. Это не его, мое обозначение.
– А у вас так бывает? Пусто внутри? И вроде жить наскучило?
Говорю в ответ, что тоска у меня иная: как жажда нового; или как горе, но от него только полней душа. А пустота внутри? Нет, это мне не знакомо.
Уверяю Сергея, что и у него это не то: он слишком выложился в стихах – ведь написал так много, с такою полной отдачей! Поэзия берет человека всего целиком. Тут не может не остаться ощущения (нарочно говорю «ощущения», а не «чувства») внутренней пустоты.
– Полюбить бы по-настоящему! Или тифом, что ли, заболеть!
«Полюбить бы» – это, понимаю, мне в укор. А про тиф… Врачи тогда говорили, будто тиф (сыпной) несет обновление не только тканям тела, но и строю души.
Угольки, однако, давно прогорели, нам пора.
Выходим вместе. Идем переулками, пересекаем Тверскую. Большая Дмитровка. Здесь нам расставаться, Сергею налево, мне прямо. Бросив «до свиданья!», иду наперерез мостовой. Вижу и не вижу: бешено мчащийся кабриолет. Стоящий в рост возница.
Над головой занесено копыто. Блеск подковы в глаза. Жар конского дыхания на щеке. В плечо крепко впились пальцы друга. Рывок. Мы снова рядом на тротуаре.
Видение – конь, кабриолет, возница в рост – пронеслось мимо.
Как он успел? Мгновенная быстрота реакции, меткое движение руки! Вот когда я поверила, что в войну Есенин какое-то время и впрямь работал наездником в цирке.
А сейчас… как он грустно и участливо смотрит мне в лицо!
– Что с тобой? Ведь видела – и не уклонилась. И на днях, когда в лавке обрушились над головою трубы, угли на тебя посыпались горящие, – ты и бровью не повела.
Да, было и это. И тогда он вот с такой же точностью реакции выхватил меня из-под рухнувших накаленных труб.
– Зачем же неправду сказала? Знаешь и ты эту тоску и пустоту. Будто все равно – жить или не жить.
Все это так и говорилось – на «ты». Точно вырвалось само собой из сердца.
– Да нет, нет! Это только… только рассеянность.
Не могу же я втолковать ему правду. Во мне не моя, а его тоска. Постаралась вернее понять ее, чтобы, поняв, преодолеть и ему же потом помочь.
Острое чувство радости. И не тому я рада, что он – дважды за эти дни – спас меня в беде; мне ясно: одоление опасности словно разбудило и в нем радость жизни, подняло новый вал душевной силы.
«Канатоходец» выдержал испытание.
Новая надпись
Осень двадцатого – или январь двадцать первого?
У Есенина и у Мариенгофа одновременно вышло по новой книжке стихов, помнится, обе нетолстые, продолговатые. Что именно? Затрудняюсь назвать. У Есенина, возможно, «Преображение» (повторным изданием). Встреча с обоими в книжной лавке. Анатолий преподносит мне свою книжку с той характерной для него нескромной надписью.
Протягивает мне книжку и Сергей. Читаю надпись. То же, что проставлено было на «Треряднице». Мне промолчать бы – ведь повторение лишь усиливало смысл. Но я не утерпела и, как бы усмотрев в новой надписи только дешевую игру слов, да еще и вовсе обесцененную повторением, сказала:
– Такую надпись вы мне уже сделали в прошлый раз.
– Дайте книгу! – с сердцем потребовал Есенин и вписал, втиснув перед подписью, добавочную строку. Теперь можно было прочесть:
Надежде Вольпин
с надеждой,
что она не будет больше надеждой.
Сергей Есенин.
– Как это прикажете понимать? – я спросила.
Есенин с вызовом:
– Взял и вывернул.
…Обиделся. И не забыл обиду!
С той поры он уже никогда не дарил мне своих книжек, ни с надписью, ни без надписи.
Словарь Даля
Среди поэтической молодежи, толкущейся вечерами в кафе СОПО, завелся академик. Смотрит строго, придирается к ударениям, к формам слов… Что знает, на том стоит непреклонно. Ух, и досталось бы от него по части ударений Николаю Алексеевичу Некрасову! Зовут академика Теодор Левит, а лет ему шестнадцать. Есть в нашем тесном кругу еще один знаток по части ударений – музыкант и поэт Георгий Николаевич Оболдуев – друг мой Егорушка. Как-то в споре с одним из них понадобилось мне проверить какое-то слово. Заглянуть бы в Даля (сейчас, на исходе двадцатого года, еще нет словарей поновее)!
Встретившись через денек с Есениным, я вспомнила, как недавно он при мне горячо нахваливал друзьям «гениальное творение Даля». Вот и спросила:
– Есть у вас Даль?
– Нет.
– А в лавке у вас на продажу не выставлен?
– И в лавку давно не приносили. Почему спрашиваете?
– Да поспорила о слове, надо проверить… Вы разве никогда себя ни в чем не проверяете?
– Проверять? Зачем? – и гордо добавил: – Язык – это я.
Август. Рельсы спицами,
Пар в пыли клубится.
К югу лист исписанный
Развернули птицы.
К полдню златокудрому
Обернусь я круто:
Ты в путях, возлюбленный,
Жизнь мою запутал.
И, как лес безлиственный
Все по лету дрогнет,
Так с тобой исписано
Полотно дороги.
И, как злыми рельсами
Узел жизни стянут,
Так тобой истерзана
Глупенькая память.
Август. Дни ущербные
Режет ночь серпами.
Злак волос серебряный
Сбереги на память.
Ведь недолго мне в лицо
День любезен будет:
Через шею колесо —
И разрезан узел!
1921
Часть вторая
Отравленное счастье
(1921–1922)
Тучи, пойманной в колодце,
Журавлиная тоска.
Принцесса Брамбилла
Весна двадцать первого. У Таирова с шумным и спорным успехом идет «Принцесса Брамбилла». Кто-то усудобил мне билетик. Но идти в театр одной? Не так это соблазнительно. Спрашиваю у Есенина, стоит ли смотреть.
Он отвечает с жаром:
– Стоит ли? Нужно! Необходимо! Непременно посмотрите. Красочно, празднично! То самое, чем должно быть театральное зрелище.
Не об актерской игре, не о постановке, режиссуре, наконец, не о самой пьесе Гофмана: он отозвался о спектакле со страстной своей похвалой именно как о зрелище – и только.
Проверить отзыв поэта мне не удалось – по каким-то обстоятельствам пришлось переуступить свой одиночный билетик.
Помнится, в репертуаре Камерного «Брамбилла» продержалась не очень долго. Не сохранилась она и в памяти театрального зрителя, не то что ее младшая соперница «Принцесса Турандот» (о той даже частушки слагались). Может быть, как раз потому, что представляла собой не более как «театральное зрелище»?
Непреклонная
Осень двадцатого года. А где происходил тот вечер, не скажу: в Большом ли зале консерватории? В Колонном ли зале? Только не в Политехническом – это помню твердо. Есенин читает новые поэмы – «Сорокоуст», «Исповедь хулигана». Я в задних рядах – пришла, как всегда, поздновато. На эстраде слева сидят тесной стайкой радостные и гордые этой честью друзья поэта, все больше девушки: Бениславская с подругами и… и какая-то совсем новая фигура – немолодая женщина, темноволосая. Сидит очень прямо, руки на коленях, как у каменного Рамсеса, ни тени улыбки на длинном лице… «Классная дама», назвала я мысленно незнакомку. В перерыве справляюсь о ней у Сусанны Map[14].