– Извиняюсь, – сказала я.
Она подняла бровь.
– То есть прошу прощения, – поправилась я.
Она улыбнулась.
Перри, по-прежнему глядя в тарелку, налил себе еще бокал портвейна.
– Если ты настроена так решительно, я не могу возражать, – сказала леди Клара, неплохо изобразив покорность судьбе. – Мы немедленно объявим о помолвке. Потом Перри сможет сопровождать тебя на всех балах и вечерах сезона, а когда сезон закончится, мы можем вернуться сюда и, возможно, назначить венчание на будущую весну в чичестерском соборе.
Я кивнула, а Перри промолчал.
– Ты должна сейчас же написать мистеру Фортескью и сообщить ему о своем решении, – сказала леди Клара. – И извести его, что я велю своим поверенным составить брачный контракт. Они свяжутся с его поверенными, чтобы решить судьбу Широкого Дола, разумеется.
– Широкий Дол останется моим, – сказала я. – Он будет передан старшему ребенку, независимо от пола.
Леди Клара улыбнулась.
– Разумеется, Сара, – сказала она. – Он достанется твоему первенцу. Хейверинг наследует старший сын. Юристам тут будет чем заняться все лето и осень.
– Но Широкий Дол останется моим, – повторила я.
Леди Клара помолчала.
– Замужние женщины не могут владеть собственностью, Сара, – мягко сказала она. – Ты это знаешь. Широкий Дол перейдет Перегрину, когда вы поженитесь. Кто бы ни стал твоим мужем, он получит Широкий Дол.
Я нахмурилась.
– Даже пусть унаследовала его я?
– Даже если… – поправила меня леди Клара.
– И ничего нельзя поделать? – осведомилась я.
– Таков закон, – сухо сказала она. – Куда более состоятельные женщины, чем ты, отдавали свои состояния. Но посоветуйся со своим юристом, или мистером Фортескью, если хочешь. В любом случае ты не проиграешь, если поместьем будут правильно управлять от имени Перегрина. Все лучше, чем отдать его мистеру Фортескью и его шайке якобинцев.
– Это я знаю, – с уверенностью сказала я.
– Да Сара и сама может им управлять, – сказал Перри.
Он выпил еще бокал портвейна, щеки его порозовели. Он очень ласково мне улыбнулся.
– Не понимаю, почему бы и нет, – сказал он. – Она объезжает его и узнает все про поля. Если она не захочет нанимать бейлифа, сможет управлять всем сама.
Леди Клара кивнула и взяла веер.
– Конечно же, – сказала она, – это будете решать вы вдвоем. Как славно, свадьба в семье!
Перегрин поднялся, довольно уверенно, и взял мать под руку, чтобы проводить ее. Он открыл дверь и держал ее, чтобы мы обе прошли. Когда я проходила мимо, он улыбнулся мне по-братски, как бродяга, который выбрался из передряги.
– Хорошо прошло, – прошептал он и вернулся за стол.
27
В тот вечер я рано отправилась в постель, отдернув на окнах тяжелые шторы. После многих лет, проведенных в фургоне, мне так нравилось, что у меня столько места и что вся комната – моя, и я могу смотреть на луну сквозь чистое, прозрачное стекло. Но я была неблагодарной глупой грязнулей. Как бы ни желала я стать госпожой, в ту ночь на душе у меня было скверно, и я тосковала по фургону, по шуму, по храпу, дыханию и сну других людей вокруг меня.
Я тосковала по теплому грязному запаху фургона. По всклокоченной голове па и грязным космам Займы. Я тосковала по похрюкиванию младенца. Я постаралась не думать о койке напротив, где всегда видела ее темную голову и медленную улыбку спросонья.
Роберт Гауер был ко мне по-своему добр. Он заплатил мне десять гиней и бесплатно содержал Море. Когда я упала с трапеции, он выхаживал меня в собственном доме, и я ни пенни не отдала ему за доктора из своего жалованья. Я думала о домике на главной улице Уарминстера, о фургоне с картиной и надписью с завитушками на боку и о том, как его останавливают на ночь, как догорает до угольев костер у подножки, а рядом стоит таз с водой, чтобы Роберт утром помылся. На боку фургона была девушка, похожая на меня, и мое имя. Старое имя. То, которым я никогда не буду зваться снова, оставив прежнюю жизнь.
Мне казалось, что моя жизнь – сплошные расставания. То, что я видела во сне: ребенка отдали чужим людям и она не слышала, как ее мать кричит ей вслед. Грубый торг, когда па продал нас и выгнал слишком быстро, чтобы мы успели передумать. Тот вечер, когда я взяла своего коня, и золото, и нитку с золотой застежкой и уехала прочь от Роберта Гауера, словно он был мне врагом.
Теперь я думала, что он, возможно, был хорошим другом, и я могла бы остаться там, а он помог бы мне справиться с горем. Здесь я не могла о ней заговорить, не могла позволить, чтобы кто-то заметил, что я горюю. Здесь мне приходилось запирать свое горе в холодном уголке сердца, чтобы никто не знал, не видел, что я холодна и стара, что я мертва внутри, как разбитая кукла.
Я прижалась лбом к холодному стеклу и выглянула наружу.
Небо было облачным, луна в третьей четверти, в дымке, ее лик был затенен лентами и клубами облаков. Моя комната выходила на восток, на лужайку позади дома и выгон. Я смотрела на горизонт, где виднелись на фоне неба купы сосен. Я хотела засыпать и просыпаться, глядя на этот вид, всю свою жизнь. Я была дома. И какой дурой я была, полагая, что это не приносит мне никакой радости!
Я отвернулась от окна и задернула занавески. Комната казалась мне слишком просторной, слишком полной отзвуков, и призраков, и тоски без холодного света луны, озарявшей слишком большую для меня кровать в слишком большой для меня спальне.
Вздохнув, я сняла свое дорогое платье и осторожно повесила его на стул. Оставшись в рубашке и нижней юбке, я завернулась в покрывало с кровати и легла на пол, на ковер, без подушки. Я знала, что сегодня – одна из тех ночей, когда я не смогу уснуть, если только не лягу на твердое и не проснусь замерзшей.
Иногда моя нынешняя жизнь была для меня слишком мягкой, я не могла вынести, что мне все так легко дается, а той, кому это было бы в радость, той, что с головой бросилась бы в расточительство, веселье, смех и проказы – я по-прежнему не могла произнести ее имя, – ее больше нет.
Будь я из тех, кто плачет, я бы плакала в ту ночь.
Но я была не такой. Я лежала на спине, плотно завернувшись в покрывало. Когда я проснулась среди ночи, лицо мое было влажным, а ковер под головой промок, словно все слезы этого дня и всех других дней выползли у меня из-под век, пока я спала. Я поднялась, затекшая и замерзшая, и скользнула под простыни. Было около трех ночи.
Я так хотела, чтобы умерла я, а не она!..
Я проснулась рано, посмотрела на холодный свет на белом потолке и сказала это. Сказала слова, которые были со мной всю жизнь, от которых я надеялась сбежать, придя сюда.
– Не здесь мое место, – сказала я.
Потом я тихо полежала какое-то время, слушая голос безысходного отчаяния внутри меня, говоривший, что я одна, что я одинока, что теперь мне нет места нигде, и никогда нигде не было, что его никогда не будет.
Я знала, что это правда.
Я по-прежнему жила как кочевая и была беспокойна, как дворовая кошка, которую заперли в доме.
Из кухни не доносился шум, не было слышно служанку, которая чистила очаги, было слишком рано даже для нее…
Я тихо прошла в гардеробную и поискала свои амазонки. Одна была в стирке, второй не было на месте. Накануне я порвала шов, и горничная леди Клары забрала платье, чтобы его зашить. Она принесла бы его назад к завтраку, но мне нужно было выйти сейчас. На дне платяного шкафа, убранная подальше, лежала моя прежняя одежда. Старые бриджи Джека, его сапоги, толстый жакет Роберта. Я вытащила их и быстро оделась. Только натянула хорошие сапоги для верховой езды, поскольку они сидели на мне куда удобнее, чем старые сапоги Джека.
Потом на цыпочках прошла к двери и, приоткрыв ее, прислушалась.
Я была права: никто и не пошевелился – было еще слишком рано.
Крадучись я спустилась по лестнице, и услышала, как часы в холле пробили четверть. Я посмотрела на них в бледном свете. Было только четверть пятого. Осторожно, как кобыла по льду, я прошла по черно-белым плитам пола в холле и вышла через обитую сукном дверь в кухню.