Все было чисто прибрано и тихо. В кухонном очаге горел красный глаз тлеющего уголька, на рабочем столе спала черная кошка.
Я открыла засов кухонной двери и вышла на холодный рассветный воздух. Жакет Роберта тепло и шершаво касался моей щеки. От него пахло прежней жизнью: трубочным табаком, жареным беконом, лошадиным потом и овсом.
Запахи моего детства, которое вовсе не было похоже на детство.
Море стоял в деннике, отвернувшись от двери, на нем был лишь недоуздок. Возле насоса лежала веревка – а мне больше ничего не было нужно, чтобы сесть на Море верхом. Я подошла к воротам и свистнула ему (леди никогда не свистят), он поднял голову, навострил уши и беспечно пошел ко мне, словно был рад видеть меня в старой, привычной одежде. Словно я собиралась вернуть его в прежнюю жизнь.
Я прикрепила веревку к его недоуздку и вывела его из маленькой белой калитки. Я и забыла, какой он высокий. Меня несколько месяцев подсаживали в седло, как ребенка или старую даму.
Я почти забыла, как заскакивать.
Я сказала: «Стой», – и обнаружила, что не растеряла мастерства.
Одним точным прыжком я оказалась у него на спине, и он выставил уши, почуяв, что я сижу по-мужски, как всегда сидела, пока мы не приехали сюда. Я легонько тронула его теплые бока обеими ногами, и он мягко пошел по аллее к старой дороге, ведущей через лес в Широкий Дол.
Где-то запел дрозд, голос его звучал удивленно, словно он не понимал, с чего бы проснулся в такую рань, но все другие птицы молчали. Солнце еще не встало, утро было прохладным и серым.
Я и Море, похожие на собственные призраки, уходили на рассвете – так же, как пришли под луной.
Я сунула руку в карман и нащупала золотые гинеи, они все еще были на месте. Мы могли уйти тем же путем, что пришли, раствориться в мире простых людей. Мире фургонов, кочевий и балаганов, где нас никто бы больше не нашел. Широкий Дол мог остаться таким, как был – честным, плодоносным, щедрым. Ничего не надо было менять, если меня там не будет и я не стану требовать вступления в свои права, как поздно вылупившийся жадный кукушонок. Перри мог пить и играть, раздражать матушку и вымаливать у нее прощение без меня. В конце концов, он получит свое состояние. Леди Кларе было все равно.
Я могла пропасть с глаз всех, кого знала в этой новой жизни, и никто бы обо мне не пожалел. За три месяца все снова меня забудут.
Копыта Моря зазвенели – мы выехали из леса на каменистую дорогу, ведшую к деревне, и я развернула коня на восток, к своим землям. Мне смутно хотелось взглянуть на них еще раз, а потом уехать, покинуть их навсегда.
Мне не было места ни на этой земле, ни в старой жизни, без нее. Мне не было места нигде, мне некуда было идти, и я не знала, что мне делать. Я ехала, как ехала в ту ночь, без цели, и Море остановился у ручья, как в ту ночь, нагнул голову и стал пить, пока я принюхивалась к холодному туману над водой.
– Сара, – послышался голос, и я подняла взгляд.
Глаза мои были затуманены, они слезились, пока я ехала, и мне пришлось проморгаться.
Под деревьями на другом берегу ручья стоял Уилл Тайяк.
– Ты, – сказала я.
Море выставил уши, перешел через ручей к Уиллу и склонил большую голову, чтобы его погладили. Уилл ему нравился; единственный мужчина, который ему нравился.
– Сара, и в своей старой одежде, – сказал Уилл.
– Мою амазонку чинят, – ответила я. – Захотелось прокатиться пораньше.
– Не спится? – спросил Уилл.
Я кивнула, и он улыбнулся.
– Слишком мягко у Хейверингов? – спросил он.
Месяцы нашей ссоры были забыты.
– Слишком мягко, слишком просторно, слишком роскошно, – тихо сказала я. – Не мое это место.
– А где твое место? – спросил он.
Он похлопал Море по шее и подошел поближе, чтобы взглянуть мне в лицо.
– Нигде, насколько я знаю, – ответила я. – Я слишком поздно пришла к этой жизни, и мне все равно, вернусь ли я к прежней. Я никогда не научусь быть леди, как леди Клара. Наверное, теперь я не смогу счастливо вернуться и к тому, что раньше делала. Я посередине и на полпути. Не знаю, где мне нужно быть.
Он дотронулся до моей ноги. Я не дернулась – я не была против того, чтобы он ко мне прикасался.
– А здесь ты можешь быть? – очень тихо спросил он. – С нами, в деревне? Не в Холле, как сквайр, а в деревне, с простыми людьми? Жить с нами, работать с нами, обрабатывать землю и кормить людей, торговать на рынке, трудиться и строить планы?
Я взглянула ему в лицо и увидела, что его карие глаза полны любви. Он хотел, чтобы я сказала «да». Он хотел, чтобы я сказала «да», сильнее, чем когда-либо хотел чего-то еще.
Несмотря на нашу ссору, несмотря на то что я отвернулась от него, чтобы пойти в гостиную леди Клары, он хотел, чтобы я сказала «да» и отправилась с ним в деревню, как равная.
– Нет, – сказала я. – Не трать на меня попусту надежды, Уилл Тайяк. Я внутри мертвая. Я нигде не могу быть счастливой: ни в Холле, ни в деревне, ни у Хейверингов, ни в Широком Доле. Не смотри на меня так и не говори так. Ты впустую тратишь время: у меня для тебя ничего нет, и для деревни тоже.
Он опустил руку и отвернулся.
Я подумала, что он уйдет от меня в гневе, но он прошел только несколько шагов, потом повернулся к ручью, сел и стал смотреть на течение. Море возмутил со дна ил, и теперь, пока мы смотрели, ручей становился все чище, пока не очистился совсем.
– Я только что пришел из деревни Хейверингов, – сказал Уилл. – Кто-то перебрался в деревню, их приютили жители. Одна девушка хотела, чтобы я нашел кое-что, что она забыла, но там все сожгли.
Я промолчала.
– Даже камни увезли, – с удивлением сказал Уилл. – Через несколько месяцев уже и не скажешь, что там когда-то была деревня. Стерли с лица земли память о людях, которые там веками жили.
– Ты там был с телегой? – спросила я.
Уилл быстро поднял на меня глаза.
– Да, – сказал он. – Я тебя не видел.
– Я была на выгоне, ездила верхом, – сказала я.
Я внезапно вспомнила, что мы были с Перри и смеялись над женщиной, вцепившейся в столб на крыльце.
– Мне не позволили приблизиться, – сказала я.
Оправдание было никудышное.
– Там ведь гнилая горячка.
Уилл покачал головой.
– Нет, – сказал он.
Он был зол, но голос у него был тихий и мягкий, никто, кроме меня, не догадался бы.
– Была женщина, у которой начался бред и лихорадка от голода. У нее не было гнилой горячки, она умирала от лихорадки. Она кормила грудью свою малышку, иначе бы та не выжила, так что когда еды было уже не купить и не выпросить, по ней это ударило сильнее всего.
– Она цеплялась за столб? – спросила я.
– Ты это видела, да? – спросил Уилл.
В голосе его гудело осуждение тех, кто видел неприкрытую нужду этой женщины и оставил ее на милость наемных разрушителей.
– Да, она цеплялась за столб. Ей было некуда идти. Она боялась попасть в работный дом, потому что у нее отняли бы детей. Я взял ее с тремя детьми к себе. Какое-то время буду их кормить.
– Ты будешь нянчить троих малышей? – со смехом спросила я.
Я хотела его уязвить, хотела, чтобы он сорвался на меня, раз уж он считал, что я настолько не права. Я злилась на него за то, что он приютил женщину с детьми. Мне не нравилось, что его будут считать мужем больной жены и отцом троих детей.
– Лучше я буду жить с тремя малышами, чем в Холле с одним большим ребенком и его мамой, – нахмурившись, сказал Уилл.
– Ты имеешь в виду лорда Перегрина? – спросила я, изо всех сил подражая презрительному тону леди Клары.
Уилл поднялся на ноги и твердо взглянул мне в глаза.
– Не говори со мной так, глупая потаскуха, – сказал он. – Я слышал, ты учишься так говорить, и будь я проклят, если знаю, зачем ты пытаешься превратиться в кого-то, кто не ты. Я слышал, что Тед Тайяк говорил о твоей маме, о леди Лейси, которая как-то каталась в грязи, дерясь с одной из девочек Денч. Ее лучшей подругой была деревенская девчонка, и она любила Джеймса Фортескью. Она бы никогда так говорить не стала! Твоя бабушка Беатрис ругалась, как пахарь, и надавала бы тебе по заднице за то, что ты так говоришь с рабочим человеком.