В городе, конечно, пообразованнее немножко батюшки, да и понатерлись, а все-таки, знаете, вроде этого. Оно для их положения и лучше. Спокойнее. Я так смотрю, что все это пока нормально и необходимо для будущего, когда силою вещей дело повернется в разумную сторону.
Вот говорил я вам о нашей губернии: у нас и раскола, и штунды, и молокан, и других разных сект – видимо-невидимо; однако теперь уменьшается. Отчего? Думаете, от миссионерства? Ничуть. Кого там миссионер наш обратит и куда? Разве какого-нибудь, кому не удобно в секте оставаться, по делам, что ли. А уменьшаться стало силою вещей. Ветер с другой стороны подул. Прежде, бывало, им всякое выслеживанье, преследованье, с серьезностью к ним, с опаской – они и топорщатся. Повоюем, мол! Знай наших! А нынче – и глядеть-то на них очень не хотят. Еду я, например, по уезду, случится там что-нибудь; в веру ихнюю я даже и не вникаю, спрашиваю для формы: молоканин? старовер? Ладно. Штундист? И то ладно; подай штрафик там, какой ни на есть, и продолжай, коли охота. Они видят, староверы особенно, что никто ими даже не интересуется, хвать – и осели; дух-то воинственный поспал. К работе повнимательнее, глядишь – ребят в школу к попу посылают. Мальчишка подрастет, поосмотрится, видит – церковнику-то времени побольше, поспокойнее, повыгоднее; иной и в семинарию угодит. Так тихо-мирно время-то свое и берет.
Иные, скажу вам, всячески меня заинтересовывали: мы, говорят, ни молокане, ни штундисты, ни баптисты. Кто же вы? Духоборы? – Нет. – Кто же? – Мы, говорят, «ищущие». У нас, говорят, совсем не то. – Я, однако, не стал вникать. Такой, объявляю им, секты нет, я вас запишу молоканами, мне решительно все равно. А если вам по существу угодно говорить – идите к батюшке, может быть, он вас определит. Уж не знаю, ходили ли.
Впрочем, как народ – сектанты ничего; даже потише и поначитаннее церковных; чтение только у них несуразное. Вбок все пошло. Духоборы эти да толстовцы – тоже, по-моему, ненормальное, потому что преждевременное явление.
Однако я от рассказа моего отвлекся, извините. Отступление, впрочем, небесполезное, потому что Верочка моя, как поздоровела и переехали мы в наш город, понемногу стала этими верованиями интересоваться. Как-то даже со мной, для прогулки, в село Безземельное ездила. Толковала с ними, иных звала в гости. Я – ничего; она и раньше, давно, народом интересовалась.
– Ты бы, – говорю, – Вера, чем слушать их, почитала бы им что-нибудь, рассказала бы.
– Что я им расскажу? Чему их научу? Я сама ничего не знаю.
– Ну, милая, мужика всегда есть чему поучить. Она смеется.
– Ты с ними не говоришь, так и не суди, что они знают и чего не знают. Впрочем, пусть они ничего не знают. Мне с ними не душно. А ты, вот, знаешь, что надо жить во имя человека, и духота от твоей жизни. Не запрячешь жизнь только в человека.
Вижу – раздражена, я молчу. Оставил ее. Пусть ищет неведомо чего с этими «ищущими». Поздоровела – опять стала против меня раздражаться.
Давно уж у меня мысль одна была. Верочка, думаю, не у дел, был бы ребенок – ничего бы этого не случилось. А как взять на воспитание ни с того ни с сего? Однако тут мне помог случай. Сама Вера захотела.
Умерла у нее сестра сводная в губернском городе. Замужем была за писцом каким-то, муж еще молодой, детей штук пять, беднота. Младшему мальчику, Андрюше, всего десять месяцев. Да еще болезненный мальчик.
Приехала Вера из города серьезная. Потом просит меня:
– Иван Васильевич, возьмем к себе Андрюшу. Усыновим. Ничего, что он больной. Я его выхожу.
Я рад-радехонек, однако нарочно не сразу согласился, чтоб она не думала, что я ей игрушку хочу дать.
Поехали, привезли мальчика. Хорошо у нас стало, хоть и болел Андрюша. Верочка точно век с детьми возилась, любит – страх. И я к ребенку стал привязываться. Усыновили мы его.
Вера Андрюшей хоть и занимается, однако характер у нее мало изменился. Чуть разговор – она своих мыслей не оставляет, все против меня. (С сектантами дружит и говорит, – однако ничего, в меру.)
Тут вскоре прибавилось еще наше семейство. Сестра моя приехала. Хоть мы много лет не видались – я ее любил и уважал, и давно уговаривал ко мне переехать. Она постарше меня, когда я на службу поступил – она уж в селе учительствовала. Года три после того не писала мне, а потом ничего. Поняли мы друг друга. Ко мне не ехала, пока здоровье было, деятельная она такая, живучи по селам, фельдшерству получилась, то, се. Так и шло. А в тот год заболела она, лета не молодые – ну и согласилась отдохнуть, место бросить, у меня пожить. Силы будут – дело для такого человека всегда найдется.
Думал я тоже, что и Верочке Клавдия принесет пользу.
И старше, и опытнее, и человек достойный, по самому роду деятельности, всяческого уважения.
Однако я сразу заметил, что они с Верочкой не понравились друг другу. Может быть, оттого, что уж очень они разные. Клавдинька – пожилая, моего сложения – ширококостная, хотя не полная, большая, лицо такое энергическое, губы поджатые. Верочка же, хоть побледнела и похудела, однако, еще очень красива была. Росту небольшого, одета не нарядно, – однако всегда заботливо как-то и аккуратно. Во всяком пустяке, по наружности, у них различие; например, у Веры брови очень густые, черные, вразлет; а сестра моя светло-русая, у нее вовсе бровей не видно.
И в характере мало сходства. Верочка легко раздражается, кричит, а у Клавдии такой спокойный, сдержанный тон, как молотком бьет. Злобы я, впрочем, в Клавдии никогда не замечал; разве сварливость некоторая, ну да это надо извинять, у старых девушек это бывает. А так – чудный человек! Энергия какая, сила деятельности, честность! Мне было очень неприятно, что они с Верочкой как будто не сошлись. Ну да ничего, думаю, – обойдется. Вера с ребенком, Клавдия по хозяйству да в больнице бывала (с доктором земским познакомилась) – к Андрюше же не подступалась – мал.
Однако Вера уж и тогда против нас обоих с Клавдией раздражалась. Клавдия, видимо, жалела меня. Веру считала истеричкой, взбалмошной, неразвитой и однажды сказала мне, что замечает в ней ненормальность. Мне было неприятно, обеих я их любил – но что ж делать?
V
– Все вокруг шло, знаете, своим чередом. Службой моей я был доволен, мною тоже довольны: сколько мог – трудился. И маленькое колесо, если оно правильно вертится, необходимо в гигантском мировом механизме. Случаются, конечно, заминки, узелки небольшие завязываются, – но ведь общему направлению они не мешают, течения истории не удержать.
Была и у меня однажды неприятность. В холерное время прислали к нам из города лишнего фельдшера, нового. Он, знаете, из простых, из городских мещан, молодой еще – но удивительно как это все теперь скоро усвояется, ежели человек соприкоснется с современным просвещением! У этого, положим, еще грубоватости порядочно было, ну да ведь только что выбился, понял, что такое наука, почувствовал, что он человек, а кругом такая еще темнота. Мне этот Касьян Демь-яныч очень понравился своей уверенностью во всем. Я его на время даже у себя поселил, в больнице места не было. У нас в городке, собственно, холерных заболеваний не случилось ни одного. Барак устроили мы, лежал там приезжий из губернского города, выздоровел, а дальше и не пошло. Касьян Демьяныч, однако, еще жил у нас, в барак и в больницу ходил, а в свободное время – так, по городу; интересовался. Он из большого губернского центра раньше не выезжал.
С Клавдией он очень сошелся. Она подолгу с ним говаривала, он слушает, видно, на ус мотает, Клавдинька очень начитанная. И я иной раз в разговор вступлю. Обо многом тогда рассуждали.
Одна Вера, бывало, молчит. Молчит, а то усмехнется. Я уж ее и не трогаю, еще невесть чего наговорит. Хотя не нравилось мне это: серыми мужиками не гнушается же, а на Касьяна Демьяныча косится. Радоваться надо, что такие пошли, прощать многое, – а не воротить нос.
Был летний праздник, большой, – в соборе протоиерей служил. Мы с Верочкой только что вернулись от обедни (нельзя же, знаете, у нас все на виду, это уж известный порядок). Клавдия ждала нас с чаем в столовой. Сели. Касьяна Демьяныча нет. И в церкви его не было. Клавдия и говорит: