О, любовь, любовь,
Ты сладчайшая,
Твоя силушка величайшая!
Ты виновница всех спасаемых,
О, любовь, любовь,
Любовь чистая!..
Дарьюшка ничего не представляет себе, когда поет о любви, но на глазах у нее уже слезы.
Ты течешь, любовь,
В сердце Божие,
Вопиешь, любовь,
Слушай все меня!
Колеблются свечные огоньки, нагревая горницу; теплый, синий дым из кадильницы застилает глаза. Мерно, как волны песни, раскачиваются белые люди. И вдруг, сразу, точно визг вырвался, часто-часто:
Богу порадейте,
Плотей не жалейте,
Марфу не щадите,
Богу послужите…
Выскочила на круг… Это – Домнушка, она всегда первая. Завертелось белое, закружилось, разлетелись белые, длинные рукава, теплым ветром понесло от нагнувшихся огней.
Вот уж не одна Домнушка, вот уже четыре крыла реют, и не четыре, шесть, восемь…
Точно не сама, а горячим воздухом подхваченная, – кинулась и Дарьюшка в круг. Никогда с ней такого не бывало. Но и все были точно не сами. Удался очень праздничек.
Кому впору – надевай,
А не впору – прочь ступай…
Распевцы лились; в кругу кто-то уже пророчествовал. Дарьюшка, задыхающаяся, точно летящая вниз на своих белых парусах, говорила, кричала что-то, сама себя не слыша. Потом услышала, но будто чужой был голос:
– Походи с нами, Христе, сокати с небесе, Сударь Дух Святый… Сокатил, сокатил! Я, Святый Дух, вам скажу, всю любовь укажу, на путь вас поставлю, христиан прославлю! Во грехах своих кайтеся, мне, Духу Святому, отдавайтеся. Со грехами развяжу, всю правду покажу!
Дарьюшку слушали многие, стеснившись. Потом, когда она снова завертелась, – закружились, заплясали все, не переставая петь, изнемогая, истаивая, как горячий воск.
Вспомним апостольско время,
Когда Дух Святый сокатал.
И от сильного дыханья
Разносился шумный глас…
Свист шел по комнате от разлетающихся одежд. Одна, другая, третья свеча потухли. И вдруг стали гаснуть все, быстро, одна за другой, точно кто-то гасил их, точно слишком много стало света и огня в горнице, и они уже были не нужны.
Любовь, любовь…
Все мною живут,
Все миры миров.
Красотой моей
Полны небеса…
Дарьюшка помнила себя. Помнила, что она, посреди круженья, легко упала, опустилась на пол, точно птица села на ветку. Распевцы еще продолжались, но таяли, замирали. Шорох, шепот, вздохи шелестели под ними. Дарьюшку сначала теснили, но потом, вдруг, – кто-то один обнял ее, крепко, властно, как никто еще никогда не обнимал. И она сразу поняла и почувствовала, что это – он; ее первый и единственный жених, тот, кого Дух ей указал. И все растопилось в ней, как от солнечного луча, и она отдалась жениху, ни о чем не думая и ничего не зная, – этому тайному, вечному, навеки единственному суженому, по Господнему указанию…
Когда начали опять зажигать свечи, – все уже стояли, сидели или прохаживались по комнате. Еще радели долго, до свету.
Семен Дорофеич пророчествовал. Пели. Потом трапезовали.
Потом поликовались, попрощались. Переоделись быстро, молча, пошатываясь и улыбаясь. Разошлись не как пришли, а больше в одиночку, точно не узнавая друг друга.
Метель стихла, только сугробы намела. Слабый рассвет голубил снега.
Дарьюшка пришла в избу, огляделась в ней, как в чужой, потом, все улыбаясь чему-то, пошла к кровати, прилегла и тотчас же заснула мертвым сном. Не слышала, как и муж пришел и тоже лег.
На утро не из всякого дома пошли в Крутое к обедне, хоть и большой был праздник. Не у всех сил хватило подняться. Пошли, кто пободрее. А в Крутом и не удивились: снежно очень, такие сугробы намело – дороги не видать.
Собирались после обедни, молитвы пели, читали. Утишились еще все; у сестриц под платками точно вовсе лиц не стало. С Дарьюшкой встречаясь, – как будто ниже кланялись. Она в Духе ходила.
И Дарьюшка утишилась вся. Ничего она не думала, а вошла в себя, глядела внутрь, а внутри у нее тихо-тихо все улыбалось.
За метелью стали ясные дни, морозные, хрустяще-звонкие. Снег да небо, снег да небо, и небо от снега еще светлело, белело, – а снег от неба весь мерцал голубыми огнями.
Пошла Дарьюшка с ведрами на реку, на прорубь. Спустилась в низок, одна… Снег, да небо, да сияние…
Поставила ведра, смотрит, хоть и смотреть нечего. Померещилось ей, что будто неладно что-то. Давно уж думается о чем-то, и беспокойно.
Не грех ведь, а святость, осияние, полнота Духа Святого облекла ее. Указал ей Дух Святый жениха.
Указал… А кого? Кто он?
Сама не ведая, Дарьюшка уж не в первый день гадала, кто он? Всех она братьев знает. Кто же был? Романушка? Никитушка? Иль, может, батюшка Семен Дорофеич? Может, и батюшка. Может, и Никитушка. Может, и Романушка. Она не знает и никогда не узнает, а вот чует с жадной тоской, что нельзя ей не знать, не может она не хотеть знать. Ей все равно, кто бы ни оказался, – хоть Никитушка, хоть Романушка, – но только бы оказался. А оказаться-то ему и нельзя. И каждый день она будет встречаться с духовным супругом – и никогда не узнает лица его; и он ее не узнает, потому что и он не знает, – кто она.
Испугалась Дарьюшка, села у проруби, сидит, смотрит на снег. Грех-то, Господи! Иль не грех? Что такое?
И опять думается назойливо, жалобно: не Романушка ли? Может, и Савельюшка… И зачем ей? Ведь никогда не узнать. Может, и Савельюшка… Набрала воды, пошла по тропке прочь. Ведра тяжелы, вниз давят; капает и стынет длинными сережками вода…
Говорят, опять скоро будет раденье. Опять….
И вдруг Дарьюшка так испугалась, что не снесла ведер, поставила их на снег и села рядом. Дух Святый указал ей жениха, истинного, единого, верного. Указал навсегда. А она, как слепая, опять будет просить Его, Батюшку, опять о том же. Воззрит ли Он на недостоинство ее? А если грех это? Если не сойдет Дух в сей раз за слепоту ее? И покорится она не ему, жениху, указанному в истине, а чужому, другому, кто попадется… как раньше бывало.
Заплакала Дарьюшка от страха. Не может этого больше быть! Грех, грех великий! Вот он, грех-то смрадный, страшный! Нельзя этого никак.
Думала она не словами, а слезами, жалобными, бабьими. И казалось ей, что нет помощи и ждать неоткуда. Откуда же? Кто – не узнать, а Дух указал, и надо Духу верной быть. Поведать кораблю? Да что? Не умеет она про это.
И есть жених, – и нет его. И невеста она, – и не знает он ее. Дух сошел, – и не вняла, утеряла она, слепая.
Какой помощи ждать от людей? Да и откуда?
Кругом искристо, снег да небо, небо да снег.
Опять взялась Дарьюшка за коромысло, потащилась к дому. Одно знала она, что на раденье ни за что не пойдет теперь, хоть убей ее, из-за страха одного не пойдет.
«Отпрошусь у батюшки в странствие, – подумала она. – Пустит. Многие странствуют. Так и на раденье не пойду. Пропадать уже мне, видно! Все одно – не минуешь. Пропадать, так пропадать!»
Шла и плакала глупая баба; падали капли воды с ведер и стыли; солнце играло в длинных ледяных сережках. А она шла и, уж забывая про свое решенье насчет странствий, опять думала, тупо, упорно, бессмысленно, безысходно, все одно и то же: