В иное вместе играли.
Вскоре потом Владя перешел в другую комнату, а детская осталась Верина. Эта другая – с балкончиком в сад. Тут Владя раз, давно, крыжовником объелся – целый день его наверх таскал. А в прошлом году уже старался на этом балкончике декадентское стихотворение сочинять – только ничего не вышло. Спать захотелось. В Петербурге лучше сочиняется гораздо. А здесь не то.
У приготовленной постели стояла свечка, но Владя ее не зажег. Мутно-белый, ласковый, уже совсем ночной свет полосой шел из открытой двери.
«К ручью, что ли, сходить?» – подумал Владя, присаживаясь на постель.
И вместо того, чтобы идти к ручью – он лениво, не подымаясь, стал раздеваться, кое-как стащил с себя все, подлез под одеяло, как маленький, свернулся калачиком и сейчас же заснул.
Даже дверь не притворил, и оттуда наползали в комнату весенние сырые шорохи, жадные и нежные шепоты влажной земли, раскрывающейся, трав, ночью растущих, – и все что-то шевелилось кругом, внизу, дышало и пахло, вздыхало и жило, подымалось, темное, теплое и ласковое.
III
Оно
Шлялся с утра.
Делать совсем нечего, а не скучно. О гимназии не думал, о Правоведении не думал, о Вере, своей сестре, думал, а потом немного о декадентстве, о кружках литературных – он и в настоящих бывал, не только в своем, гимназическом.
Думал, как это странно – Вера. У него ни одного товарища не было ближе Веры. И не то, чтоб он любил ее очень. А так, точно наполовину он сам. Чего в нем нет, а в ней есть, ему самому и не надо, как будто все равно есть уже. Если важное что-нибудь – они непременно согласны. Перед ней солгать, или утаить про себя – думать нечего, в голову не приходит. И ей, кажется, тоже.
Она Медведкино любит, и стихи любит. Она и пишет сама, не хуже его, иногда лучше. Они вместе читают, и точно оба написали.
Что Владя знает – то и Вера. О любви, или, как они чаще выражались – о «поле», много у них было серьезных разговоров. Владя – девственник, и гордится этим. И в гимназии не скрывает, да и много из них таких. Грязные разговоры и развратное старое молодечество с проститутками – противно и не в моде.
Вера тоже находит, что это противно, но не знает, как с девственностью. Не любит романтизма, и стихотворение одно Владино о возвышенной любви забраковала. Впрочем, оно было неискреннее, потому что Владя никогда не был влюблен. Это его даже огорчало, но и Вере он тут ничего не мог объяснить.
Женщины, нежные и томные, слабые и тонкие – ему очень нравились. Вот Лидочка Горн, например. Но ужас в том, что он сейчас же начинал относиться к ним, как к себе самому, нежно жалеть их вместе с собою за беспомощность. Дружил страшно – но ведь это не то!
Веселые, бойкие, сильные и задорные – тоже чрезвычайно нравились, некоторые. Но эти были ему как Вера. Необходимые – и совершенно известные, точно собственная рука. И тоже дружил, еще больше, – но ведь и это не то!
Так и не был влюблен. Вера говорила, что тоже не была, но что она тут чего-то не понимает, а потом непременно будет влюбляться, только замуж не выйдет. И Владю жалела, и очень ему советовала постараться. Он старше, на его месте она бы не так…
Оттого, что солнце грело резкий, еще не летний воздух, оттого, что трава была яркая-преяркая, с желтыми, улыбающимися цветами, оттого, что прямые, как девушки, березки за ручьем трепетали, только что одетые, – Владя перестал думать определенно даже о Вере, даже о себе, а только дышал, на небо глядел, и ему было не скучно.
Весь парк исходил.
– В лес сегодня не пойду. Сыро еще, должно быть.
И просидел вечер на круглом балконе, откуда речку видно, лес вдалеке, за который солнце спускается.
Главное то, что ни один день не был похож на другой. Все двигалось на глазах, менялось чудесно. Каждое утро березы шумели другими шумами, потому что делались гуще. Каждую ночь коростель ручьевой кричал иначе, веселее и настойчивее. Кукушка закуковала совсем близко вчера; а когда Владя шел по полю, сняв шляпу, ветер ласкал его голову сегодня горячее, был пахучее и нежнее.
От вечера до утра все менялось. Темные твердые почки сиреневые прямо лезли теперь в окно столовой вместе с разросшимися ветвями. А около старой бани, у речки, у мостика, где белье полощут, – как все изменилось! По воде ряска уж залегла, и незабудки на болотце заголубели.
Владя мальчиком любил это место, около бани. Потом забыл, а теперь почему-то опять ходит, сидит на банной приступке или на траве, на солнышке, лежит.
Вчера на мостике Маврушка белье полоскала. Смеялась. Она – славная девка, сапоги ему утром чистит, иногда, вместо Катерины, самовар подает. Веселая, а болтать без конца не любит, как Катерина.
Владя теперь, в почти жаркий, томный полдень, лежа в траве под разомлевшими елями (сейчас за баней и парк-лес начинается) – слышит, как кто-то поет вдали, на усадебном дворе. Это Маврушка поет, – верно, стирает что-нибудь в корыте и поет.
Не визгливо, хорошо, а издали еще лучше, и шорохам лесным и травным не мешает.
Владе не скучно, но как-то не то жарко, не то беспокойно сегодня с самого утра, с самой ночи. И даже не сегодня только, а уж давно, кажется. Он весь, точно ель эта, разомлевшая на солнце; пахучая, темная, а на каждой веточке у нее бледный новенький приросток. И не движется она, а кажется, что вся насторожилась и тихонько-тихонько дышит.
Владя перевернулся на живот, и близко перед ним трава. Ну, уж вот эта-то прямо шевелится, и короткая и длинная. Может – растет, а может, там, у самой земли, от которой так густо, влажно и жарко пахнет ее телом земным, бродят муравьи, жуки и кузнечики, дышат и стебли шевелят.
Волна какая-то одна ходит и колеблется, сияющая, душистая и тяжелая; не поймешь – от солнца ли она к земле идет, от земли ли она к солнцу поднимается. Владе стало совсем томно и приятно-тошно, и приятно плакать захотелось о себе, – так было хорошо, и чувствовалось, что делать что-то надо, а делать было нечего.
Подумалось, конечно: вот бы влюбленным теперь быть! Но попробовал вспомнить любовные стихи – и не понравилось. Постарался припомнить барышню, из тех, какие ему нравились, – ничего не вышло. Он перевернулся на спину и стал глядеть вверх, без всяких мыслей словами.
И почему-то настойчиво и глупо, и совсем некстати, ему стал видеться их класс гимназический, во время митинга, и Кременчугов из восьмого класса на кафедре, и говорит речь. О чем он говорит – Владя не знает; он только видит смуглое лицо с пятнами молодого румянца, черные брови над блестящими глазами и замечает, как губы двигаются, особенно верхняя, над которой чуть темнеют усы.
«Вот этот ничего не побоится! – мелькает отрывочно у Влади в голове. – Он от директора, как от стоячего, ушел. Большое плавание такому кораблю. Все у нас так думают. Сильный-то какой, милый какой!»
И Владя не завидовал Кременчугову, а лишь восхищался им, радовался ему, как никогда; томился им. Только удивительно было, с чего вдруг теперь, в траве, в полдень, Кременчугов вспомнился, когда уж давно не вспоминался.
«А Вере Кременчугов не так нравится», – подумалось было ему – и вдруг все прервалось.
Владя вскочил, растерянный, взъерошенный, и сел. Перед ним, совсем над ним, стояла Маврушка и хохотала.
– Чего ты? – спросил он недовольно и неприязненно. Он не слышал шагов ее босых ног по траве. На плече у нее была кучка мокрого белья, красное ситцевое платье было высоко подоткнуто. Владя близко-близко видел ее смуглые, крепкие и стройные икры, чуть отливающие золотом на солнце. Снизу вверх глядел на ее смеющееся широкое лицо. Глаза, карие, сузились, ресницы сблизились; красивые брови разлетом едва видны ему снизу. Очень смешная она сама снизу.
– Чего ты стоишь и хохочешь? – спросил он, тоже начиная улыбаться.
– Да ничего. Очень уж вы все валяетесь. Глаза закрыли, а не спите.
Она говорила не дичась, очень просто.
– А ты на речку?
– На речку, да не волк, – не убежит. Я нынче что было – все перестирала. А вам не скучно эдак, одному да одному, да по траве валяться?