Благодаря Артуру О. Лавджою у нас сегодня есть то, чего так не хватало Ключевскому, а именно удобный плацдарм, позволяющий по-новому взглянуть на проблему. В серии лекций, прочитанных в колледже Брин Mop (Bryn Mawr College), Лавджой привлек внимание к явлению, которое он окрестил «одобряемостью» approbativeness), это — «стремление к одобрению или восхищению собой, своими действиями и своими достижениями со стороны коллег и побуждение их к выражению этих чувств, — иными словами, “любовь к похвале”». В раннее Новое время, утверждал Лавджой, одобряемость была не только важным, но и весьма желательным фактором мотивации{57}.
В чем же именно заключалась связь между одобряемостью и мотивацией? В конце концов, влечение к удовлетворению собственного эго или просто амбиции нередко сводятся к погоне за славой — стремлению, которое довольно часто связывается с именем Екатерины II. Другой британский посланник, Роберт Ганнинг, докладывал, к примеру, что за каждым поступком Екатерины стояло «безграничное желание славы» и что «достижение этой славы служит для нее целью, гораздо выше истинного блага страны, ею управляемой»{58}. Ганнинг здесь полагает, что екатерининская любовь к похвале несовместима с благом нации. Немногие из его современников соглашались с ним. Уильям Ричардсон[14], который провел в России четыре года в качестве домашнего учителя, высказал гораздо более распространенное мнение, указав на взаимосвязь между этими двумя целями. «Великое множество ее поступков, — писал он, — настолько великое, что в совокупности они составляют отличительную черту ее характера, проистекает либо от желания творить благо, либо от тяги к славе. Если от последнего, то следует признать, что похвала, к обретению которой она столь страстно стремится, во многих случаях есть похвала ее гуманности»{59}. При всем своем многословии англичанин здесь всего-навсего пересказывает афоризм Тацита, вложенный тем в уста Тиберия, — афоризм, часто цитировавшийся в XVIII столетии: Contemptu famae, contemni virtutes[15].
В век, когда никто уже не полагался на добродетель как основу государственного управления и лишь немногие были готовы довериться врожденному рационализму абсолютного правителя, похвала и стремление к ней играли ключевую роль. Согласно Лавджою, предполагалось, что любовь к похвале была «искусно внедрена в человека его Творцом как замена Разуму и Добродетели, которыми тот не обладает, и представляет собой единственный субъективный стимул, побуждающий его к хорошему поведению, а также составляющий мотив практически всех видов поведения, необходимых для поддержания доброго порядка в обществе и для прогресса человечества»{60}. Иными словами, одобряемость трансформировала эгоизм в общественно полезные поступки, таким образом стимулируя добродетель, вместо того чтобы соперничать с ней[16]. Ричардсоновская «похвала гуманности» становится, согласно Лавджою, всеобщей страстью.
Хотя Лавджой не сумел вывести из своего исследования все возможные заключения, однако мы признательны ему за его исключительно важные догадки о поведении человека раннего Нового времени. Теперь можно привлечь сочинения Екатерины II и ее современников, чтобы проиллюстрировать эти догадки, и переписка императрицы с Вольтером окажется в этой связи особенно важным источником. Статьи из «Энциклопедии, или Толкового словаря наук, искусств и ремесел» Дидро и д'Аламбера, снабдив нас некоторыми определениями той эпохи, помогут воссоздать контекст, в котором происходил этот обмен письмами.
Императрица любила читать «Энциклопедию», особенно в ранние годы своего царствования{61}. Статьи энциклопедистов произвели на нее такое впечатление, что в «Наказ» Уложенной комиссии она включила весьма значительные цитаты из них{62}. Дабы ознакомить с учением «Энциклопедии» своих подданных, Екатерина заказала перевод множества извлечений из нее Собранию, старающемуся о переводе иностранных книг{63}. В «Энциклопедии» Екатерина могла прочесть, что как похвала может увести по ложному пути, точно так же и слава может оказаться мимолетной. Однако репутация, заслуженная великими деяниями, ведет к славе — подобающей награде величию. Как провозгласил Вольтер в статье «Слава, славный, славно, прославлять», тяга к славе — поведение, ожидаемое от великих людей, ибо величие свое они обретают именно благодаря и посредством этой страсти{64}. Что до властителей, то, как подчеркнул Жан Франсуа Мармонтель в другой энциклопедической статье, похвала, репутация и в конечном итоге слава произрастают из попечения правителя о государственном интересе{65}.
Императрица не склонна была исключать себя из категории великих мира сего. Как писал князь Михаил Михайлович Щербатов, она «славолюбива, трудолюбива по славолюбию»{66}. Наблюдавший ее издалека Фридрих Великий мог оценить ее passion pour la gloire[17].{67} Но она знала, что категория времени принципиально важна для обретения славы. Ибо, как бы ни были единодушны аплодисменты современников, лишь течение времени обеспечивало историческую перспективу, необходимую для вынесения окончательного суждения относительно ценности той или иной личности. Суждение принадлежало будущему, ставшему настоящим, то есть потомкам. Екатерина разделяла взгляды XVIII столетия, согласно которым потомки играли главную роль в увековечении славы. В ответ на обещание Вольтера, что ее незадолго до того опубликованный «Наказ» обеспечит ей вечную славу, она заметила: «[Законы, о коих так много говорят, не совсем еще окончены.] Но ах! Кто может ручаться за их доброту? Конечно, не нам, но потомству предоставлено решить сию задачу»{68}. Это ощущение отражало мысли, высказанные Дидро в статье «Энциклопедии» «Потомки»: «Благовоспитанные люди, великие мужи любого толка — все они имеют в виду [суждение] потомков»{69}. Женщина до мозга костей, Екатерина тем не менее думала о себе как об одном из этих великих мужей.
Почему все же императрица так упорно домогалась одобрения потомков? Ответить на этот вопрос нам опять поможет «Энциклопедия», на сей раз статья «Нравственная жизнь». Автор статьи шевалье де Жокур подчеркнул, что «мысль о том, чтобы увенчать себя славой в памяти потомков, очень льстит, пока ты еще жив», после чего трогательно заметил, что «это нечто вроде утешения и возмещения ущерба от естественной смерти, на которую мы все обречены»{70}. Продолжать жить в памяти потомков означало, как указал Карл Бекер, превозмочь смерть{71}. Очевидно, именно такой вид бессмертия подразумевал еще один британский дипломат в России, герцог Букингемский, сказавший, что императрица намеревалась «передать потомкам свое имя и свою славу»{72}.
Если резюмировать сказанное, наградой, ожидавшейся от потомков, было бессмертие — не традиционное, даруемое душе истинно верующего, но десакрализованное, гарантирующее сохранение имени и деяний человека на века. Такое бессмертие, хотя и обещавшее меньше потенциального удовлетворения, чем его традиционная форма, тем не менее было более привлекательно по сравнению с полным исчезновением с лица земли. Несомненно, именно это Дидро имел в виду, когда писал для «Энциклопедии» статью «Бессмертие, бессмертный». Из 75 строк, составляющих эту статью, всего 30 посвящено традиционному определению бессмертия. Дидро заметил: «Я сильно удивляюсь тому, что тот, кто проповедовал людям бессмертие души, не убедил их, что когда их не будет, они услышат над своей могилой различные мнения о себе»{73}. Твердо намереваясь изменить положение вещей, Дидро объявил, что бессмертие может быть определено как такая форма жизни после смерти, какую великий человек приобретает в памяти человечества. Собираясь действовать, великий человек всегда принимает во внимание, что скажут о нем грядущие поколения, и действует в соответствии с этим, даже если его поступок означает великую жертву. «Мы жертвуем своей жизнью, мы перестаем существовать реально, чтобы жить в их воспоминании», — настаивает он. И все — во имя туманной перспективы заручиться благоприятным суждением потомков.