Отказ от екатерининской политики был, конечно, неизбежен. Представление императрицы об идеальном социальном устройстве основывалось на статичной модели, в которой каждая юридически определенная категория населения обладала своими ясно изложенными и только им принадлежавшими правами, привилегиями и обязанностями. Здесь ее принципы находились почти в полном согласии с принципами ее бывшего критика князя Щербатова. Они оба разделяли мнение Монтескье, де Лассе и Сен-Фуа о том, что дворянство, хребет монархии, выполняет назначенную ему роль, служа государству, прямо или косвенно. Они полагали, что коммерция не являлась допустимой формой косвенной службы; более того, как мы видели, в «торгующем дворянстве» они видели отчетливую угрозу существующему порядку из-за его возможного влияния на государство, на само дворянство, на купечество и сельское хозяйство. Екатерина II и князь Щербатов опасались, что «торгующее дворянство» будет ставить личные интересы выше сословных обязательств, вследствие чего у дворян ослабнет чувство долга перед государством и в результате окажутся подорваны сами основы монархии — такой, как ее определил Монтескье, чьим определением Екатерина была удовлетворена. Кроме того, позволение торговать будет разъедать традиционные преимущества другой корпорации в государстве, другой опоры монархии — купечества. Если «торгующее дворянство» начнет пользоваться преимуществами, каких нет у неблагородных: монополией на право владения землей и крестьянами, а также более высоким социальным положением, — то это окажется губительным для купечества. Если купечество не выполняло свою функцию должным образом (признаки тому были налицо), то его надо обучить справляться со своими обязанностями, а не покушаться на его права[121]. Действительно, если нарушаются привилегии купечества, то не следует ли ожидать, что кто-то потребует преимуществ, связываемых с дворянством? И где этот процесс остановится? Наконец, и Екатерина и Щербатов считали, что сельское хозяйство является самой основой экономики государства, а дворянство — институализированным управляющим этого сектора[122]. Дворянство, таким образом, являлось необходимым звеном между государственной и местной экономикой. Участие дворянства в торговле, как были убеждены Екатерина и князь Щербатов, возможно лишь за счет и без того малокровной сельской экономики. Таким образом, в мировоззрении (Weltanschauung) императрицы, не разделявшемся наиболее предприимчивыми дворянами Москвы и окрестных уездов, едва ли оставалось место для более нового, модерного, понятия — «торгующее дворянство».
Жалованные грамоты Екатерины II дворянству и городам 1785 года: о сословиях, грамотах и конституциях{328}
Поворотные моменты в прошлом страны для удобства условно отмечаются общепризнанными историческими вехами. Такие вехи имеют мифологический потенциал, достаточный, чтобы укорениться в коллективном сознании народа. Обычно, согласно всеобщему представлению о линейности времени, эти вехи обозначены конкретными датами. Так, например, подписание Декларации независимости Конгрессом Соединенных Штатов, собравшимся в июле 1776 года, — мера, которая красноречиво подтвердила разрыв отношений между метрополией и ее заморскими колониями, хотя вооруженная борьба разгорелась годом раньше и продолжалась еще несколько лет, пока независимость действительно была достигнута. И опять, через тринадцать с небольшим лет, Декларация прав человека и гражданина навсегда отметила 1789-й как год сформулированной юридически новой концепции фундаментального равенства всех людей, хотя и в этом случае для полного признания принципа, что все люди, независимо от происхождения, равны перед законом, потребовались десятилетия. «Славная революция» 1688 года и большевистская революция 1917 года таким же образом навсегда укоренились в историческом сознании англичан и советских людей соответственно. В учебники эти вехи и прочно связанные с ними даты вошли как рубежи международного значения, поскольку, как принято считать, они внесли в национальное политическое сознание новые политические принципы, которым многие до сих пор сохраняют верность. Раз эти рубежи действительно важны для развития современной политической практики, они заслуживают того щедрого внимания, которое им уделяют, и преданности со стороны их поборников.
Такой образ прошлого немногие решатся оспаривать. И все же этот подход оставляет историческую картину неполной: чего-то важного не хватает. Ведь утверждение о значимости рубежей, подобных упомянутым декларациям или революциям, по существу является признанием, по крайней мере молчаливым, того, что они ввели новые политические практики и тем самым заслужили память о себе, ознаменовав конец действовавших ранее практик. Концепции, которые были вытеснены, принято называть старыми, поэтому разум современного человека спешит отбросить их как старомодные, и если идти дальше, то и как недостойные дальнейшего анализа. Редко их исследуют с тем же рвением, что и пришедшие им на смену, несмотря на то (и не надо быть гегельянцем, чтобы с этим согласиться) что новое появляется из чрева старого и, пусть даже противореча ему, все же несет его черты. Как следствие, старыми концепциями сколько-нибудь глубоко занимаются чаще всего тогда, когда их используют как фон для разъяснения новых концепций. Результатом нередко является искажение и старого и нового.
Вероятно, эта тенденция к замкнутости в современности (present mindedness) нигде так не проявляется, как при рассмотрении истории России XVIII века. Советские ученые настаивают, что история России начала раннего Нового времени имела относительно модерный характер, хотя бы потому, что не хотят позволить истории их страны отстать от западноевропейской и таким образом подготовить Россию к наступлению капитализма и в конечном счете социализма. В свете понятного увлечения модерностью западные ученые склонны к подражанию своим советским коллегам. Поэтому мы спорим о том, в какой мере Петр I изменил институты и культуру Московской Руси; мы чтим Михаила Васильевича Ломоносова за то, что он принес в Россию современный научный подход; мы погружаемся в труды Александра Николаевича Радищева в поисках намеков на естественное право и общественный договор, неизвестные до этого в России; и мы исследуем влияние на русское общество Американской и Французской революций, чтобы установить, в какой степени общественное мнение принимало принцип равенства всех людей перед законом. Что же, однако, находилось в осаде? Чему грозило уничтожение? Вопреки преобладающим течениям российской историографии, у старого порядка[123] определенно было какое-то более существенное качество, чем просто сопротивление новому. Очевидно, что raison d’être[124] старого порядка состоял не только в том, чтобы служить контрастным фоном для более прогрессивных форм социальной организации.
Чтобы получить более полную картину старого порядка, следует поставить дополнительные вопросы о его природе. Надо спросить, каким представляли себе его правильное функционирование те, кто стоял на самом верху этого порядка. Какими особыми институтами стремились они его наделить и каким духом хотели его напитать? Как они понимали порядок и законность? Хотя на такие вопросы нелегко дать определенные ответы, поставить их необходимо. Прошедшая недавно двухсотлетняя годовщина издания Екатериной II Жалованных грамот дворянству и городам и создания проекта подобной Грамоты государственным крестьянам — подходящий повод для этого. Эти ответы — предварительные, они должны дополнить понимание если не последствий, то замысла, лежавшего в основе программы Екатерины II и российского варианта просвещенного абсолютизма.