Затем вновь продолжаем поиски. Вспарываем матрас и подушку с сиденья кресла, заглядываем во все ящички и за все дверцы скудной обстановки, обшариваем карманы в потертой, давно не знавшей чистки одежде Шпайка. В какой-то момент ты замечаешь, что здесь, наверху, нет ни клочка бумаги — ни газет, ни книг, ни писем, ни листка из блокнота. Среди пожитков Шпайка нет даже обыкновенного магазинного чека. На полке повыше телевизора выстроились шеренгой капсулы, точь-в-точь такие, какие стоят на первом этаже в нише за портретом Гахиса. В каждой — полоска резины или пластика с надписью. Надпись всегда на немецком, две-три мало что значащие фразы об уведомлении, информировании, передаче текста. В орфографии порой столько ошибок, что нет уверенности, понимаем ли мы надписи правильно. В одной из капсул находим-таки полоску бумаги. По-видимому, это винная этикетка. Напиток, бутылку с которым она когда-то украшала, называется Club/True Old Suleika Brandy. На обратной стороне что-то написано карандашом. Почерк тот же самый, но разобрать написанное невозможно: буквы смазаны, даже отчасти стерты, точно робкий первоклассник, стараясь прочитать слова по слогам, водил и водил по строчкам кончиком указательного пальца. Ставим капсулу обратно на полку, зная, что теперь надо искать. На стенах нет ничего, кроме небольшого выцветшего ковра. Ты срываешь его, и перед нами такой же конец трубы, как и на первом этаже. Труба идет снизу. Проходя в кладке почти вертикально, она, очевидно, всего лишь соединяет оба этажа.
Остается лестница к люку в потолке. Она деревянная, старая и, похоже, не очень прочная. Я становлюсь под нее и подпираю руками брусья. Выскользнув из туфель, ты начинаешь очень осторожно взбираться по лестнице. Но когда пытаешься плечами и затылком с силой приподнять крышку люка, которая открывается почему-то очень туго, подгнившая перекладина под тобой трещит и ломается. В комнату сыплется белое пористое крошево, похожее на птичий помет. Просунув голову в люк, ты осматриваешься. Я гляжу на тебя снизу. Передо мной покачивается твое новое колье. И ты кажешься мне в этот момент существом необыкновенным, ты будто поднялся по лестнице, ведущей в небо, и, преодолев все преграды, проник в неземные, высшие сферы. Твоим глазам, наверное, требуется время, чтобы привыкнуть к сумраку на чердаке. Наконец ты кричишь мне, что ничего примечательного там нет. Чердак пуст, загажен и передвигаться по нему можно лишь на карачках. Тщательно обследовать его не стоит.
Итак, мы осмотрели всё. Гасим свет. Теперь надо ждать старика. Ты приоткрываешь одно из окон, выходящих на улицу. Веет прохладой. Ночь только сейчас, незадолго до нового рассвета, освободилась от жара минувшего дня. За стенами домика полная тишина. Кажется, замерло даже движение по бульвару. В квартал не доносятся ни гудки, ни шум моторов. Но через некоторое время, висок к виску в освежающем токе воздуха, мы все-таки улавливаем какие-то звуки. Перестук, сначала далекий, приближается, усиливается, обрастает разными оттенками громыхания. Такая комбинация звуков нам знакома. Это грохот изношенного железнодорожного полотна вкупе со скрежетом и лязгом старых вагонных деталей и механизмов. Шум убогости — его нам часто приходилось слышать в бедных странах. Но на сей раз эта убогость ощущается явственнее: измученный материал жалобно стонет, будто собираясь утратить контакт со щебнем и всей насыпью, более того — с самой землей. Металл поет, будто поезд устремляется ввысь — туда, где пролегают райские пути.
25. Память
Железная дорога Старого города везет меня домой. Я никогда ею не пользовался и только теперь, с большим опозданием, могу оценить ее преимущества. Чугунные ходули вознесли полотно дороги над улицами. Почтенные кварталы города горбятся под мрачной трассой, будто на них насела вереница племенных быков. Наш поезд — три обычных и один моторный вагон — упрямо ползет вперед над пешеходами и тележками с впряженными в них осликами, над вуспи и бесчисленными автофургонами японских моделей, будто железная дорога, как ни посмотреть, более древний способ передвижения, будто в последние часы этой ночи, предваряющей девятую годовщину гибели Гахиса, на средневековые глинобитные постройки и их сегодняшних обитателей упал громадный доисторический червяк. Немецкие инженеры, которые проектировали городскую железную дорогу, руководили строительством и завезли сюда морским путем из своей далекой родины весь, вплоть до болтов, материал, задумывали ее как внутреннее кольцо. Два других кольца, рассчитанных на более высокие скорости, должны были охватить кварталы не столь давней застройки и возникавшие как раз в то время окраинные районы. Но дальше старгородского кольца, а по сути, кривого овала, дело не пошло. Взрывоопасная ситуация в регионе, большие и малые войны, частая смена власти воспрепятствовали запланированному расширению. Хронический недостаток средств у городской администрации способствовал тому, что однажды принятое в эксплуатацию не претерпело на протяжении почти целого столетия никаких изменений. Так на вокзалах с их кованным из желтой меди и затейливым по форме убранством и сохранились, и стали выглядеть нелепыми технические достижения той поры, когда железная дорога строилась, поскольку убранство это со временем истерлось, поблекло, покрылось трещинами. С окончанием иноземного владычества железная дорога была продана консорциуму западных фирм, которые собирались основательно обновить ее полотно и все технические сооружения. Но волнения на почве ксенофобии и сохраняющаяся недоступность Гото вскоре снова сделали иллюзорными надежды на использование «надземки» в туристических целях. Капитальные ремонтные работы были прекращены, и ее по-прежнему стали эксплуатировать как дорогу, по которой едешь, оглохнув от грохота, на которой постоянно что-то ломается и которую приходится то и дело чинить.
Лизхен приехала за мной. Лизхен сумела воспользоваться старой надземкой. На ней девочка отправилась в запретный квартал. Нашла меня и привела к единственной в Гото станции надземки. Станция совсем близко от старой гавани. Ее здание напоминает носовую часть огромного корабля и втиснуто между фасадами двух величественно изящных глинобитных домов. Я подивился тому, что все ячейки внешнего остекления и даже большие стеклянные вращающиеся двери целы. Хотя все покрыто вековой копотью или отшлифовано до матового блеска песком, летящим сквозь город, но охранительная рука случая, а также, может быть, страх перед аурой здания, так и оставшейся для горожан чужой, не допустили, чтобы пулеметные очереди революционных лет или камни, брошенные подростками в победном опьянении, лишили его стекол.
В темной подворотне, вдали от посторонних глаз, я маскируюсь, быстро натягивая на себя принесенный девочкой кууд — длинный балахон из белой козьей шерсти с просторным капюшоном. В старину так обычно одевались паломники, у нынешнего же поколения горожан это облачение приобрело популярность лишь в последние годы. Кууд разрешается носить гахистам, которые прошли пешком до северных соленых озер и три дня постились там на территории бывшего лагеря для заключенных. Рассказывают, что Великого Гахиса держали в этой трудовой колонии, когда он был совсем молодым человеком. Совершив дерзкий побег, он шел, если верить рассказам, три дня и три ночи, дабы вернуться в одеянии чабана к своим осиротевшим и впавшим в уныние приверженцам. Только когда они все собрались вкруг него, он откинул закрывавший лицо капюшон и помог горстке адептов распознать себя — знаменитым изречением о соли в ране народа.
Эта легенда не считается неоспоримой даже среди гахистов. Сведения о происхождении, детстве и юности Гахиса скудны и противоречивы. На единственной фотографии, относящейся к годам его молодости и обретшей широкую известность, он сидит с обнаженным торсом за грубо сколоченным столом, держа в руках тесак, которым в здешних местах пользуются для рубки камыша. Вопрос, является ли снимок моментальным, отражающим реальность, или постановочным — ради придания ему глубоко символического значения, — чреват серьезными политическими и теологическими последствиями и требует крайней осторожности при его обсуждении, если избежать такового никак нельзя. В затуманенном фимиамом отделении своей бани Фредди как-то сказал мне шепотом, что все истории о кууде и пребывании Гахиса в лагере для заключенных родились в портняжных мастерских квартала Гото, где из свалянной в войлок козьей шерсти шьют старинным способом паломнические одеяния, там же и продавая их задорого. А означенную фотографию смонтировал наделенный фантазией умелец, отпрыск известного армянского рода, взяв для этого снимок неизвестного человека и портрет Гахиса в зрелые годы, отретушированный так, что пророк выглядит на нем совсем молодым. Подделанная голова оказалась на чужом туловище. Дельца от фотографии разоблачили сотрудники одного из городских комитетов борьбы за чистоту крови и нравов, органа гахистского правосудия. В наказание ему выкололи левый глаз и закрыли его студию на бульваре Свободы Слова. Но фотография, за короткое время прямо-таки заполонившая город и окрестности, уже стала предметом поклонения. Гахисты больше не отваживались называть ее подделкой. Напечатанная на имитации холста, она висит во многих мастерских и магазинах, обычно возле дверей и на высоте глаз, дабы клиенты и покупатели могли целовать руки изображенного на ней. От Фредди, который давно подкармливает меня сообщениями о больших и малых событиях, происходящих в городе и мире, и наверняка будет делать это и впредь, я также узнал, что эта икона революции попала даже в западные энциклопедии — по крайней мере в интернет-версии одной из них найти ее можно точно.