— Какая она была?
— Кто?
— Иноземцева…
Старик задумался:
— Красивая… волосы красные…
— Рыжая?
— Да. Красивая. — Упорствовал старик.
— И еще он говорит, — переводил Лильи, — она была смелая. Ну, отважная.
Старик что-то долго и торопливо рассказывал учетчику.
Лильи внимательно слушал, качал головой, вздыхал, восторженно охал, улыбался, напряженно молчал. Наверное, рассказ был интересен.
— Вот, — вздохнул Лильи, — я сейчас все расскажу. Иноземцева хотела попасть на праздник идолов — ну, на кильхвей, праздник молодого оленя. У входа в ярангу сидела старая-старая старуха, почти не видела ничего. Она обнюхивала всех, чтобы чужие не вошли. Если другие запахи были — мыло, одеколон или еще чего, она тех не пускала. Иноземцева пять раз пыталась войти в ярангу. Старуха ее не пускала. Все бесполезно. Тогда Иноземцеву одели в чукотскую женскую одежду, в женский комбинезон — керкер. А старуха устроила ей экзамен на чукотскую женщину. Давала оленьи жилы — Иноземцева должна была их быстро рассучивать, давала мелкие бусинки — надо было составить узор, старуха проверяла на ощупь. Давала копальхен с травой — надо было есть. А потом… — Лильи замялся, — вы же знаете, чукотская женщина в керкере, когда работает, опускает с плеча правый рукав, выпрастывает руку, и грудь в керкере всегда обнажена, она всегда на виду, таков обычай. Иноземцева очень смутилась, махнула, чтобы мужчины удалились, что-то там расстегнула, обнажила руку и грудь, она очень смущалась, говорит старик, хотя никто не смотрел, кроме старика, разве постыдно смотреть на красивую женщину, да и отец был молод, не старый, но он был женат и не мыслил дурного. У нас такого не бывает, чтобы обидеть гостя, и тем более женщину, и тем более Иноземцеву.
— Удалось ей?
— Да. На шестой раз Иноземцева попала в ярангу, побывала на празднике, Там шаман был злой. Праздник наш, добрый, но человек, который руководил, был злой. У него была деревянная кукла, он над ней заклинания говорил. Призывал чукчей не жить в домах. Пугал. Он называл фамилии чукчей, и кукла в это время вспыхивала над жирником синим огнем. Обещал, что дома этих чукчей сгорят.
— И сгорели?
— Да. Один сгорел, потом второй. Но это было раньше, до праздника. А на празднике Иноземцева его разоблачила.
— Как?
— Она взяла куклу! Вышла из яранги. Пришла, подержала над жирником — кукла вспыхнула синим огнем. Она налила на куклу спирт. Шаман тоже незаметно мазал ее спиртом, или старуха незаметно мазала спиртом, а потом старик держал ее над жирником — вот и весь фокус.
«Вот ведь как интересно, — подумалось мне. — Наверное, действительно стоило остаться тут надолго, чтобы услышать эту историю. Надо будет сказать Юре, пусть приедет, все узнает подробно, напишет. Мало кто пока что знает, какие интересные люди жили когда-то здесь, на этом пустынном нынче Углу».
— А где она сейчас?
— Не знаю. Заболела и уехала. Никто не знает. Отец тоже. Сейчас старая или умерла. Была бы жива, приехала. Разве можно отсюда уезжать насовсем? Вот и мы скоро сворачиваем яранги. Приходи в гости, прощаться.
Я пришел. Принес подарки. Лильи в ответ подарил мне легкую кухлянку из неблюя, я ее тут же надел, был ветер, а на море — шторм.
Чукчи разожгли костры. Мы устроили хороший ужин, рассказывали у костра интересные истории.
Ветер стал пронизывающим, мы с улицы ушли в ярангу и ужинали там Была ночь. Шторм на море разыгрался не на шутку. Я простился и пошел по берегу домой.
Люди стояли на обрыве и как завороженные смотрели на море и красный закат. На горизонте качался на волнах большой корабль. Наверное, первый из караванов, который я ждал.
А люди стояли и смотрели на море, на красную полоску солнца, на корабль. Мне подумалось, что, если бы волею случая на этом пароходе оказался писатель, ему не надо было бы ничего придумывать. Он мог написать просто, как есть: «Всю ночь был шторм, и люди стояли на берегу…»
Инфаркт
«Каждое утро солнце встает над планетой, его добрые лучи гладят лицо моего друга, гладят его морщины, их у него становится все больше с каждым новым днем…
Ну и что ж. Если солнце не стареет, то и друг мой тоже, несмотря на морщины. Ведь его морщины — это мои, я в его лицо смотрю как в зеркало, а мне так не хочется стареть…
Все изменится, а друг мой никогда. Ведь он также смотрит в свое зеркало — мое лицо. А если мы остались — мы будем. Пусть все меняется, лишь бы старый друг был неизменен.
Сейчас я войду в его избушку, мы обнимемся, и оба будем рады встрече, два немолодых уже мужчины.
Нам хорошо будет, мы вспомним обо всем, что было, что успели сделать. На Чукотке. И вообще.
Мы знаем, все, что не успели сделать, сделают другие. Хорошо, чтоб у других тоже были друзья».
Так думал Артур Миронов, когда два дня назад подъезжал к охотничьей избушке своего старого друга эскимоса Кеннакука, попросту Кена.
Все именно так и было.
…Миронов уезжал, как возвращался. Больше праздников не было. Уезжал к друзьям — от любимой женщины. Возвращался — от друзей к любимой женщине. Чтобы облегчить тяжесть расставаний, решил, что лучше сменить женщину. Менять друзей ему и в голову не приходило — он был хорошим человеком.
Потом догадался, что уезжал просто от суеты к покою. Кто же суетится на берегу Ледовитого океана перед лицом вечности и безмолвия?
Толстый Кен, с которым он сетью вытаскивал из-подо льда громадную нерпу (вытаскивал молчаливо и грустно), добрый, молчаливый Кен сказал:
— Ты живешь в городе, я в тундре, но ты думаешь, как и я, когда один.
— А когда людей много?
— У меня в избушке много не бывает. Вот ты приехал — хорошо. А теперь когда приедешь?
— Не знаю.
— Будет плохо — приедешь, — уверенно сказал толстый Кен и улыбнулся.
— Сейчас мне хорошо, — сказал Миронов.
— А потом? — спросил Кен.
— Не знаю.
— Тогда я тебя не отпущу.
— Не отпускай меня, пожалуйста, — засмеялся Миронов.
— Вот мои собаки — они твои… и дом мой — твой… живи…
— Пойду собак покормлю. Можно?
— Мальчик тебя помнит, — сказал Кен. — Он тебя сразу узнал.
— Я его позову.
— Смени одежду. А то опять подумает — в дорогу.
— Я его позову, можно?
— Он тебя помнит.
— Мальчик!
В открытую дверь избушки заползал холод. Вошел громадный серый пес.
— Ненкай… — нежно шептал и гладил его Миронов, — Ненкай[2].
Кен улыбался, тепло ему было на сердце.
Миронов сидел у порога. Мальчик лизнул руку и положил голову на колени. В душе Кена шевельнулась ревность, но он промолчал, он улыбался.
Миронов достал сахар и дал его Мальчику.
— Не надо, — сказал Кен.
— Да, — кивнул Миронов, но Мальчик уже съел кусок. Второго Миронов не доставал.
— Я сам покормлю, — сказал Кен. — Ты еще успеешь.
— Ладно, — сказал Миронов.
Кен потрепал Мальчика по шее, и они вышли.
Вечер наступил быстро. Миронов занимался печью. Наколол мелких дровишек (плавника было заготовлено еще с осени), принес угля, печь загудела.
На стенах с обшарпанной штукатуркой плясали блики огня, блики вместе с темными и белыми пятнами на стенах создавали, причудливые жутковатые фантастические рисунки.
«Совсем в стиле Питсеолак[3]», — подумал Миронов и решил разжечь к приходу Кена керосиновую лампу и приготовить ужин.
Сейчас Миронов у себя в городе, в постели, он приболел, но вечером ему все равно придется встать и идти в ясли за сыном. Жены нет, она на сессии, учится заочно, она моложе Миронова на двенадцать лет, она уехала в Хабаровск, а на улице весна, хоть и живет Миронов в Магадане.
«Приехал бы Кен, — думает Миронов. — Все было бы легче. Ведь обещал».
И Миронов представляет приезд Кена, долгие, как и в тундре, городские чаепития, неторопливые разговоры о том, о сем, и конечно же в конце концов Кен вспомнит случай двадцатилетней с лишним давности.