— Вы простите, — прокричал он, — Кросс… что я тогда… осенью… так и не принес вам… обещанных книжек…
Катря ответила на пожатие и прижалась к его щеке.
— Ничего! — услышал он. — Я сама достала… У Коли Макара… А вы читали… только что на вокзале… разбрасывали воззвание… киевских… большевиков?…
— А?
— Готовится… восстание… Арсенала!
Вихрь вдруг утих, и стало слышно, как стучат колеса на стыках рельс: паровоз резко уменьшил скорость. От неожиданного торможения Шая чуть не скатился на полотно. Катря вовремя ухватила его за полу шинели…
Операция разоружения происходила так.
Когда серые силуэты казарменных зданий показались в темноте, туманно мерцая запотевшими окнами, Зилов и Потапчук пошли вперед. Козубенко и остальные следовали за ними шагах в сорока, невидимые во мраке осенней ночи. Снова начал накрапывать дождь.
На крыльце ротного помещения стоял часовой.
— Кто идет? — испуганно крикнул он и сразу отступил на шаг. Это был Пантелеймон Вахлаков. Он промок, озяб и вообще не приспособлен был к военной и самостоятельной жизни. Выглядел он грустно и маловоинственно. Он страшно обрадовался, узнав товарищей. — О! Хлопцы! Ну, слава богу! Мы думали, вы тоже сбежали! Человек тридцать удрало… Ну его к черту! — чуть не заплакал он. — Может, и в самом деле уйти домой? Вы как думаете, хлопцы?
Зилов и Потапчук прошли мимо. И тут же подскочили сзади, зажали рот и скрутили назад руки. Бедняга Пантелеймон только икнул и сомлел от неожиданности и страха. Ребята оставили его на крыльце и прошли внутрь.
Казарма была ярко освещена. Сто чистеньких японских карабинов, один в один, стояли в козлах. Гора ящиков с патронами высилась рядом. Двое часовых шагали вдоль стены, туда и назад. Это были старший Кремпковский и Хавчак. Остальные сгрудились посередине. Они сдвинули старые матрасы — мешки, служившие нам в качестве немецких животов, и лежали на них нераздетые, в шинелях, с патронными сумками на поясах.
Рота гимназистов была в состоянии боевой готовности. Тесной кучкой сбилось полсотни новоиспеченных солдат. За окнами казармы — ночь, неизвестность и далекая орудийная стрельба. Гимназисты курили и тихонько переговаривались.
Зилов сдернул винтовку с плеча и вскинул на руку.
— Эй! — крикнул он и сам не узнал своего вдруг огрубевшего и хриплого голоса. — Ни с места! Кто сделает шаг к винтовкам — стрелять буду!
Все вскочили и испуганно прижались друг к другу. Хавчак охнул, бросил ружье и упал.
Но тут все узнали Зилова, и взрыв отборнейшей брани обрушился на его голову.
— Идиот!.. Что за шутки!!. Сволочь!.. Как ты смеешь?… В морду ему!
— Ей-богу! — заорал Зилов опять совершенно чужим, неузнаваемым голосом. — Я серьезно! Ни шагу к винтовкам!
Но теперь уже они и сами поняли, что тут что-то не так. Из коридора, один за другим, вбежало человек двадцать вооруженных парней и, выстроившись полукругом, тоже вскинули винтовки на руку.
Опешившие и напуганные гимназисты отступили и сбились еще теснее. Винтовки стояли в козлах. При себе у них остались тесаки. У каждого красовалась на груди какая-нибудь розетка. Желто-блакитная, бело-малиновая, даже трехцветная; были и красные. Они стояли за Центральную раду, за Речь Посполитую, за конституционную монархию или за республику вообще, и объединились, чтоб защищать Временное правительство. Два десятка винтовок смотрели на них — и они отступили, побледнели.
Впрочем, страшны были даже не винтовки. Страшнее было другое. Против них, впереди, стоял Ваня Зилов — однокашник, коллега, свой…
Зилов стоял бледный, закусив губу. Он мрачно оглядывал всех из-под козырька. За его спиной Потапчук. тоже с винтовкой на руку, весь красный, отводил взгляд в сторону. Ему было неловко. Ведь вон Теменко, Кашин, Туровский… Не прошло еще и нескольких часов, как Туровский подсказывал ему, Потапчуку, что такое тангенс, котангенс и как вычислять объем и поверхность сферических тел…
Сербина, Макара и Кульчицкого Бронислава среди гимназистов не было.
— Руки вверх! — прохрипел Зилов.
Гимназисты подняли руки и опустили головы.
Но тут все вздрогнули, и двадцать затворов щелкнули, как один. Там, за перегородкой, отделявшей унтер-офицерский угол, вдруг раздался звон разбитого стекла. Это штабс-капитан Деревянко выбил окно и бежал в ночь.
Сотня винтовок и пять тысяч патронов были добыты ребятами Козубенко без единого выстрела, как и наказал красногвардейский командир, машинист Шумейко.
Отечество
Теперь он по крайней мере знал, что он дезертир.
Такой, как, скажем, солдат Яков.
Нет, не такой. Солдат Яков дезертировал из царской армии, не пожелав принимать участие в войне помещиков и капиталистов. А из какой армии и из-под каких знамен дезертировал он? Это ему в точности не было известно.
А произошло все это так.
Когда, потихоньку выйдя из гимназии, рота осторожно нырнула в переулки предместья, Сербин вдруг заметил, как кто-то — в тумане и мраке он даже не мог разобрать, кто именно, — тихо вышел из рядов, остановился у тополя и расстегнул шинель. И Сербина вдруг обдало сухим жаром и облило холодным потом. Он понял. Это все нарочно. Ему ничего не было нужно. Он только вид делает, чтоб, отстав под этим предлогом… удрать. Потом еще кто-то вдруг наклонился — якобы завязать развязавшийся шнурок на ботинке. Сербин следил за ним одним глазом. Тот пропустил уже последний ряд — проклятый шнурок все не завязывался; ряды прошли, а он так и остался в тумане позади.
И наконец прямо перед ним шагали Зилов, Пиркес и Потапчук. Они наклонились друг к другу и шепотом переговаривались. В это время подошли к мостику, соединявшему слободку с территорией девятого полка. На этом мостике мы когда-то дрались с солдатами, хотевшими арестовать нас за кражу патронов. Мостик был узкий, требовалось на ходу перестроиться по двое в ряд. Зилов, Пиркес и Потапчук как будто замешкались. Они затоптались на месте, и задние их оттолкнули. Они отошли в сторону — якобы для того, чтобы всех переждать. Там темнели кусты боярышника. Они притаились, потом шинели их метнулись в переулок — к городу, назад.
Первое движение Сербина было — и он! За ними. Назад. Он уже сделал шаг в сторону. Но тут же остановился. Они ведь его не позвали?…
К горлу подкатил комок.
Ни за что! Ни за что на свете он не станет напрашиваться! Пускай!
И тогда он решился. Он не стал долго искать случая. Он воспользовался только что проверенным способом. Наклонился завязать ботинок. Но тут обнаружил, что он же в сапогах, а следовательно, завязывать нечего. Тогда он выпрямился, отошел к тополю и расстегнул шинель.
И вот он один, один — всегда один! — и вокруг тихий, темный, уснувший или притаившийся город. Даже псы молчат. Фу, черт, как одиноко жить на свете!
Итак, он — дезертир. В первый же час исполнения воинского долга. Во имя чего он дезертировал?
Сербин заставил себя сосредоточиться и постарался припомнить все аргументы солдата Якова, единственного дезертира, которого он знал. «Надоело… Осточертело… кому это нужно… помещик на фронт не идет… жиреет и богатеет… без аннексий и контрибуций… Нам эта война без интересу…» Эти слова — были слова Якова. Сербина они как бы не касались. Он просто против войны. Он не мог этого переносить — развалины, разрушения, страдания, кровь, смерть. Довольно! Ведь ему только семнадцать лет! Он хочет жить! И чтобы вокруг тоже цвела жизнь! Правда, он знал, вернее чувствовал, что на свете, в жизни человека есть — по крайней мере должно быть — нечто великое, прекрасное, самое важное, за что человек готов даже разрушать, за что пойдет на страдания, если надо — на смерть. Это бесспорно. Но — что?
За что, скажем, умер бы он, Сербин Хрисанф?
Вот Зилов, Пиркес и Потапчук, те знают — за что! Они пошли. Не позвали, черти!..
Впрочем, Сербин догадывался, куда они пошли. Они, собственно, и не таились. Вот уже сколько дней они рассказывали о том, что железнодорожники организуют Красную гвардию для защиты Советов и они думают в нее записаться. Так значит — Красная гвардия? Сербину это не было ясно до конца. Россия — это он знал. Украина — тоже, кажется, понятно. Монархия и республика — в этом он, безусловно, разбирался. Потом, значит, народность и демократия — еще бы! Сербин ненавидел всю эту буржуазную свору — помещиков, фабрикантов и особенно дворян и аристократов. Он за рабочих и крестьян. Это безусловно. За революцию!.. Ага! Вот это оно и есть! За революцию! За революцию он может пойти и на страдания и даже — горло его сжалось — даже на смерть. Баррикады, руины, страдания, он — и над ним трепещет на ветру знамя. Рвутся гранаты, пули свистят, огонь и дым! И он падает, пораженный пулей в сердце. Друзья подхватывают его. Музыка… Нет, какая же на баррикадах музыка? Он просто говорит: «Друзья, я умер за революцию!» И — последний вздох… Бедная, бедная мама, ее Христя умер… Ах, мама! Ведь она останется одна, совсем одна. А она так любит своего Христю! И она уже стареет. Кто прокормит ее, кто позаботится о ней, когда она состарится, заболеет? Кто закроет ей глаза, когда она умрет?