Молебен подходил к концу. Поп отдал кадило служке и воздел руки:
— Премудрости просим, услышим святого евангелия, мир всем!..
И как стояли, так и рухнули на колени десять тысяч солдат. Они склонили головы на зажатую в правой руке винтовку. Их амуниция зазвенела тысячами тихих колокольчиков. С шорохом опустились позади них десять тысяч провожающих.
— Спа-си, го-о-осподи, лю-у-ди твоя и благослови достоя-а-ние твое…
За спиной у нас в толпе женщин, то в одном месте, то в другом, прорывался робкий, придушенный плач.
— …побе-еды благоверному императору на-а-а…
На кончике носа у Васьки Жаворонка дрожала капля. Она росла, росла и, наконец, оторвавшись, упала ему на штаны. Шая Пиркес из красного стал белым в желтых пятнах. Переглянулись. Но мы плохо видели друг друга. Влажная пелена застилала глаза.
— Послушай, — прошептал, неведомо к кому обращаясь, Ваня Зилов, — как ты думаешь, может это быть, чтобы на войне убили столько солдат, сколько здесь сейчас стоит? А? Не этих именно, и не сразу всех, а — вообще?
Никто ему не ответил. На его вопросы и необязательно было отвечать. Такая уж у него была привычка — задавать вопросы. Это вовсе не значило, что он ждет ответа. Это означало только, что он сам над этим задумался.
— …И твое-е сохраня-а-я крестом твоим жи-и-и-и-тельство…
Теперь плакали все. Плач и стенания, казалось, поднялись над толпой и повисли в воздухе. Так, часто трепеща крыльями, вздымается над камышом вспугнутая стая птиц и на миг застывает в вышине.
Седой генерал молодецки поднялся с колена и бросил недовольный, сердитый взгляд на провожающих. Они портили весь парад. Разве можно провожать солдат плачем и причитаниями? Надо кричать «ура» и бросать шапки в воздух. Генерал подал знак адъютанту. Четыре полковых оркестра грянули разом:
Коль славен наш господь в Сионе
Генерал наклонился и двумя пальцами стряхнул с колена пыль муштрового плаца. Потом отошел вбок, занял свое место, чтобы принимать парад. Четыре полка должны были пройти мимо него церемониальным маршем, направляясь к воинской рампе. Там их уже ждали эшелоны.
И они прошли. Один в один, нога в ногу, выпятив грудь, печатая шаг, повернув головы и пожирая глазами генерала с его свитой — десять тысяч солдат. Каждой роте генерал отдавал честь и бросал — «орлы!». И орлы взрывались ошеломляющим «ура». Шеренга до блеска почищенных сапог подымала пыль тяжелым шагом церемониального марша. Они прошли мимо генерала, свернули за угол, пересекли железнодорожное полотно, проследовали на воинскую рампу и, согласно номерам, разместились в красных вагонах со свежей белой надписью: «40 человек 8 лошадей». Эшелон за эшелоном отходил от рампы. Туда, на запад, на войну. На фронт. Эшелон за эшелоном, вагон за вагоном. С лихими песнями, молодецким посвистом, отчаянными выкриками, топотом пляшущих ног, частыми всхлипами гармошки. «40 человек 8 лошадей»…
Вслед за полками с плаца двинулась и патриотическая манифестация.
Мы примостились на деревьях против перрона воинской рампы. Пришли мы, помимо всего, еще и проводить наших друзей. Ведь у нас в каждом полку были приятели среди солдат и вольнопёров. Ведь каждый полк имел свою футбольную команду.
— Девятая рота, третий взвод! — объявлял Жаворонок, уцепившийся за крайнюю ветку нашей трибуны — развесистого старого дуба, и все мы разражались надсадным «ура», заглушавшим даже неумолкающие оркестры. В третьем взводе девятой роты служил лучший голкипер нашего города — вольноопределяющийся Лебеденко. Вагон проплыл мимо нас, и из сорока лиц одно улыбалось нам особенно дружески, а рука махала особенно усердно. Это был Лебеденко.
— Пятнадцатая рота, второй взвод!
— Ура-а-а!
То проплыл в обрамлении восьми конских голов прекрасный рефери, ефрейтор Вахмянин.
На перроне смешались прощальные возгласы, всхлипывания и смех. Городские дамы разбрасывали из корзинок пачки папирос, яблоки, конфеты, пирожки. Хор Железнодорожной церкви под руководством горького пьяницы, дородного регента Хочбыхто, исполнял в честь каждого эшелона какой-то специальный патетический выкрутас, нечто вроде туша. Неумолкая, по-пасхальному, гудели колокола воинского собора. Признанный в городе авторитет, общественный деятель, местный помещик и покоритель сердец, пан Збигнев Казимирович Заремба перед каждым эшелоном произносил речь. Он желал солдатам мужества и победы, родине — славы и процветания, царю — многая лета. Он уверял солдат, что через две недели, когда они вернутся сюда уже победителями, разгромив наглого врага, начнется новая, прекрасная, необыкновенная и беспечальная жизнь.
Витька Воропаев, наш второй бек, сидел на нижней ветке насупившись. Он завидовал.
— Как жаль, — бормотал он, — что война так скоро кончится, а мне еще нет и шестнадцати…
Ему было очень обидно, что он не успеет повоевать. Вася Теменко — его неразлучный друг — как и всегда, сидел рядом. Он ничего не сказал, только вздохнул. Человека, молчаливее Васи Теменко, пожалуй, на свете не было.
— Третья рота, первый взвод!
С первым взводом третьей роты уходил лучший форвард нашего города, а может, и всего Правобережья, капитан полковой команды, рядовой Ворм. Дикими, отчаянными воплями встретили мы вагон первого взвода. Ура! Наш Ворм ехал на фронт. Ура Ворму, первому футболисту!
Ворм сидел в открытых дверях вагона, свесив ноги. Его товарищи из первого взвода оглядывались и махали фуражками в ответ на наш оглушительный вой. Но Ворм не шелохнулся. Он смотрел куда-то в сторону и вниз. Из глаз его одна за другой катились слезы.
А впрочем, возможно, что нам только показалось. Одно мгновение — дверной пролет мелькнул и скрылся вместе с Вормом и его товарищами. Только белую надпись еще какое-то время можно было разглядеть: «40 человек 8 лошадей», — вот все, что осталось нам от милого Ворма.
— А почему плакал Ворм? — спросил Ваня Зилов.
Ему, как всегда, никто не ответил. Когда Зилов спрашивал, это совсем не значило, что он ждет ответа. Это только означало, что он сам над этим задумался.
Наши первые победы
Первым делом мы кинулись в опустевшие казармы. Мы оббегали роту за ротой, батальон за батальоном. Мы раскатывались на скользком полу и перекликались из конца в конец. Гулкое эхо отзывалось в тонких зеленоватых стеклах, мелко разграфленных рамами широких окон. Мы проникали во все углы и закоулки. Мы забирались в опустевшие цейхгаузы. Батюшки! Сколько еще там оставалось для нас сокровищ! Патронные гильзы. Неисправные подсумки. Старые кокарды. Призовые значки. Бракованные котелки. Проржавевшие манерки. Пряжки для поясов. Наконец — пехотные лопатки и ломики. Мы хватались за все, вырывали друг у друга каждую вещь, дрались. Потом выбрасывали из окон в бурьян, чтобы позднее прийти и забрать эти драгоценные атрибуты солдатского обихода и войны. Обшарив всю казарму, мы перебегали в следующую.
Не принимал участия в нашем абордаже только Ленька Репетюк, капитан нашей команды и наш центрфорвард. Он был старше всех нас — скоро семнадцать, почти взрослый. Это уже не то, что мы. На нем даже брюки сидели не так, как на всех нас, — с этакой элегантной, мужественной складкой. И он носил пенсне на золотой цепочке, а под куртку надевал белый воротничок с готовым галстуком. Кроме того, он ухаживал за нашей гимназической красавицей Лидой Морайловой. Репетюк отчистил куртку от глины, привел в порядок волосы с помощью гребешка, щеточки и зеркальца, которые всегда носил при себе, и, закурив «офицерскую» (10 копеек десяток, а мы все могли себе позволить курить только десяток 3 копейки), прямо с воинской рампы ушел один.
В полковой портняжной мастерской мы обнаружили целую кучу штатских «головных уборов». Тут были старые суконные картузы, смушковые шапки, соломенные брыли. Гора — сотни, тысячи разнообразных «головных уборов». В них когда-то, по призыву, пришли в полк новобранцы. В них, отбыв службу, они должны были вернуться домой. А тем временем три года старые шапки висели под номерами на стенах портняжной мастерской. Возможно, не раз, попав в мастерскую, чтобы залатать разорванный на учении мундир, останавливался солдат перед своей шапкой и грустно вздыхал. В шапке воплощалась для него воля и независимость.