Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Взбудораженные, высыпали мы в коридор. Нас было сто двадцать, и от этого становилось легче. Сто двадцать — это же сила. Со всеми вместе чувствуешь и себя сильней. Мы поглядывали друг на друга, перебрасывались словами и чувствовали, как тает наш страх, растет возмущение. Как зарождается дерзость, бесшабашность отчаяния.

Вот тогда-то и родилось это слово.

Прежде всего с громом покатились на пол, на звонкие кафельные плитки, жестяные баки для кипяченой воды. Звук был громкий, резкий, раздражающий. Тогда загрохотали опрокинутые классные доски и кафедры. Без визга железа, но еще оглушительней, еще громче, еще воинственней. Чтобы попасть в тон, надо было уже кричать во все горло, орать как пьяному, вопить как зарезанному. И мы закричали, заорали, завопили. Кто-то открыл в уборной краны. Вода залила пол, перелилась через порог и потекла по кафелю меж двух стен коридора, как между высоких берегов.

Из-за острова на стрежень…

Песня, подобная звериному реву, рев, подобный песне, выкрики, визг, вой, вопли и проклятия — все слилось в сплошной гул и кавардак. Со свистом и криком, по щиколотку в воде, бросились мы по лестнице вниз.

Пока мы сбегали по ступенькам, вода дошла уже по коридору до лестничной площадки на втором этаже. На мгновение поток, казалось, остановился, застыл на ребре. Но вода прибывала, уровень ее поднимался, водяная кромка росла, разбухала, пучилась. И вдруг, опрокинувшись через край площадки, широкой, тонкой, прозрачной пеленой, водопадом ринулась вниз, в первый этаж.

— Ниагара! — взорвались мы бешеным криком, вне себя от восторга.

Но напор потока сразу же спал, и сплошная пелена водопада разбилась на множество тонких струек. Они устремились прямо на гипсовые головы двух классиков внизу.

— Караул! Пушкина и Гоголя утопили!

С хохотом, криком и свистом мы высыпали во двор. Навстречу нам с разных концов бежали испуганные гимназические служители и дворники.

Одно из окон второго этажа было раскрыто настежь. На подоконнике во весь свой богатырский рост стоял инспектор. Его пискливый голосок с угрозой разносился по двору.

— Назад! Стойте! Всех видел! Всех записал! Назад!

Надвинув на лоб фуражки и съежившись, мы перебегали двор, палисадник, улицу и скрывались за углом.

Отбежав шагов на сто, мы наконец остановились. Грудь порывисто вздымалась, сердце билось как сумасшедшее, дыханье вылетало с хрипом и свистом. Мы были бледны, и глаза округлились от испуга. Боевой запал уже погас. Куда девались неистовый подъем и пыл юношеского бунта? Мы стояли испуганные, несчастные, жалкие. Неужто все это в самом деле произошло? Неужели это правда, что мы только что разгромили классы, затопили гимназию водой. Как же это случилось? Как мы могли решиться?… Мы смотрели друг на друга, растерянные, ища сочувствия, поддержки и оправдания.

— Что же теперь будет?

На душе холодно и гадко. Ах, закрыть бы глаза, а потом открыть и увидеть, что все это лишь сон, лишь страшный предутренний кошмар.

— Ребята! Что нам теперь будет?

Кое-кто еще пытался бодриться. Кое-кто еще беспечно улыбался бледными губами. Кое-кто лихо цыркал сквозь зубы и молодецки сдвигал фуражку на затылок — с бледного, орошенного холодным потом лба… Но все молчали, опускали глаза. Ответ был ясен…

Гимназия осталась там, позади, разгромленная, разбитая и залитая водой. На площадке у лестницы на второй этаж стоял на своем мраморном пьедестале подмоченный гипсовый бюст Пушкина. Он наклонился, и из пустых гипсовых его глазниц стекали крупные, молочно-белые, гипсовые слезы.

РЯДОМ С ЖИЗНЬЮ

Всерьез и надолго

Постепенно, однако довольно скоро, война приняла непредвиденный оборот.

Во-первых, самые масштабы, человеческие и территориальные, неожиданно и колоссально разрослись. Из небольшого австро-сербского инцидента разгорелся огромный мировой конфликт. О Сербии, из-за которой якобы и вспыхнула война, скоро совсем позабыли. За каких-нибудь полтора месяца в войну были втянуты почти все европейские державы.

Во-вторых, понемногу стали вырисовываться и временные масштабы.

Газеты еще писали о скорой, о немедленной победе, но все предпринимаемые шаги свидетельствовали о том, что можно ожидать изрядной затяжки войны. На фронт уже катили не только вагоны с надписью: «40 человек 8 лошадей». На фронт теперь везли не только людей, не только лошадей, не только снаряды и санитарные тачанки. Теперь мимо наших окон, выходивших прямо на румыно-австрийскую линию, день и ночь, непрестанно, тянулись эшелоны с деревом, кирпичом, цементом, землечерпалками, инженерными частями. Нужны были окопы, блиндажи, бараки. Нужны были подъездные пути и шоссейные дороги. Вслед за военными эшелонами пошли обозы, за обозами — поезда с артелями землекопов, плотников, каменщиков. Фронт — поначалу нечто неясное, условное, абстрактное — теперь принимал вполне ясные, конкретные, четкие и реальные формы и даже географические очертания. Фронт стал как бы новооткрытой страной. Он имел определенное место и даже почтовый адрес.

Война заполонила все. Казалось, нет уже в мире ничего вне войны.

Каждый вечер мы провожали на фронт очередные маршевые батальоны. Они приходили на воинскую рампу нашего города со всех концов огромной Российской империи. Они получали обед — борщ и кашу — из походных кухонь рампы, по очереди быстро проходили через этапную баню, наскоро надевали чистое белье и поскорей садились в вагоны. Двери с надписью «40 человек 8 лошадей» раздвигались, чтобы их принять.

Мы кричали «ура», пока не пробегал мимо перрона последний вагон. Мы кричали «ура» и махали фуражками вдогонку героям. Мы кричали «ура» и не могли удержаться от слез.

Не для нас играл оркестр, не нам махали фуражками, не нам кричали «ура»! Не суждено нам быть героями! Проклятое несовершеннолетие!

Все за одного…

История с Кульчицким, репрессиями и разгромом гимназии окончилась между тем скорее, чем можно было ожидать. На следующее утро произошло событие, смешавшее все карты и опрокинувшее все решения.

Часу в десятом утра Репетюк и Макар переходили железнодорожное полотно, направляясь из предместья в город. Они были серьезны, молчаливы и торжественны. Репетюк шагал, гордо закинув голову. Макар шел рядом, застенчиво поеживаясь и сутулясь. Он чувствовал себя мизерным, жалким пигмеем.

Дело в том, что Репетюк только что окончательно решил, как он распорядится своей дальнейшей судьбой. С гимназией он покончит, уйдет сам, пока его не выгнали с испорченным аттестатом. Так как ему уже исполнилось семнадцать лет, он решил забрать документы, и благо, что родителей его здесь нет и он живет на ученической квартире, подделать их разрешение и податься в армию вольноопределяющимся второго разряда.

— Гимназию, — успокаивал он свои тайные сомнения, — я всегда успею кончить и после войны. И тогда со мной, бывшим военным, а может быть… — сердце его сладко замирало, — …а может быть, и героем, пусть тогда посмеют эти синьоры так со мной обращаться. Я скажу: «Сэр, где вы были, когда я за вас на фронте кровь проливал? Я герой, милорд, а вы тыловая крыса и жалкий директоришка провинциальной гимназии!»

У Репетюка даже дыханье захватило, он вынужден был на миг остановиться, чтобы перевести дух.

Макар тоже остановился. Он прямо не узнавал Репетюка. Складка на его брюках держалась еще более безупречно, золотое пенсне поблескивало особенно гордо. Острое чувство собственного ничтожества пронизывало беднягу Макара.

Репетюк и Макар шли сейчас в библиотеку. Репетюк уходил в армию, и надо было вернуть книги. Репетюка не столько волновало обязательство возвратить взятую книгу, сколько три рубля залога, которые можно было получить обратно. Что же касается Макара, то в библиотеку он готов был идти когда угодно и с кем угодно. К тому же, как раз пришла пора и ему поменять книги. Ницше, Бокля и Дарвина уже можно было вернуть. Хорошо бы взять Фихте, Гегеля, Шопенгауэра. Вообще же Макар мечтал раздобыть где-нибудь (в нашей библиотеке их не было) Платона, Аристотеля и Декарта.

47
{"b":"258908","o":1}