— Здесь и дети спокойнее, Людочка, чем в городе. Я тебе и не такое могу рассказать. Я слышал это, когда, студентом, был в Минске на сессии. Одна практикантка заходит в класс — учительница болела — а там — пожалуйста! — балбес из восьмого разделся, как говорится, до самого донышка, стоит на столе и строит из себя Аполлона. Практикантка, конечно, «ах!» — и назад. А победители ржут! Студентка — к директору. Тот — человек нервный, инвалид — взял свою клюку, приковылял в класс, в сердцах, не раздумывая, хватил Аполлона по голым ляжкам. Скандал, чепе! Назавтра подъезжает к школе лимузин, выходит этого Аполлона папаша. «Вы как относитесь к детям?! Вообще мы разберемся, что вы за тип, место ли вам в советской школе!..» А тип этот — Алеша Редкий — пять лет в панском остроге сидел, горел в танке на Курской дуге. Парень сердечный, умница. Мой старый, Людочка, друг. Это он мне и рассказал. Вот оно как. У нас здесь, в деревне, проще. У меня был в прошлом году такой случай. На комсомольское собрание пригласили кое-кого из родителей. При родителях давай отсталых пробирать. Один десятиклассник — женить пора, а двоек больше, чем троек. Отец его краснел, краснел, а потом за ремень — и давай! Выехал на нем из класса, а сам вернулся, штаны подпоясывает и просит: «Товарищи, извините…» Тоже, Людочка, скандал. Там было дикарства на автомашине, а тут… Ну, тут не дикарство, тут простота. Не признаю я этого деления на мужские и женские школы. У нас здесь, разумеется, все вместе, и ваш брат очень хорошо влияет на нашего: девочки вносят в класс благородство какое-то, при них меньше хамства… А что бывает иной раз учителю и нелегко, бывает, что и сорвешься, так что ж, Макаренко и тот не выдерживал. Бояться, Людочка, не надо.
— Я не боюсь, Сергей Григорьевич, я просто волнуюсь, как у меня получится.
— Ну, волноваться ты будешь всегда. Я старый воробей, три года завучем, теперь уже три директором, и то волнуюсь. И хорошо, Людочка, мы не пустяками занимаемся, мы воспитываем человека. Учи их любить труд, людей, землю, пускай научатся понимать, что к чему. — Он остановился. — А знаешь, Людочка? Если будет трудно, ты мне напиши. Мы ведь с тобой как-никак старые друзья. — Он засмеялся, вспомнив партизанскую девчоночку, которая называла его дядей. — Здесь у тебя, конечно, будет свой коллектив. У меня тоже коллектив — есть с кем посоветоваться. Правда, мне больше самому приходится давать советы. А до чего иной раз хочется написать кому-нибудь, поделиться сомнениями!.. Так напишешь?
Она стояла спиной к солнцу, в белой вышитой блузке, стянутой красным шнурком, держала в руках зеленую веточку, сорванную на ходу, и улыбалась, как старшему брату.
— Я напишу, Сергей Григорьевич, непременно напишу. — А потом сказала так же просто и совсем неожиданно: — Вы такой добрый, умный.
— Ну, такой уж и добрый и умный… — Он широко улыбнулся. — Скажешь еще, чего доброго, что и красивый? А ты напиши. И не только когда будет трудно, а просто садись как-нибудь и напиши. Как Максиму, как Толе.
— Он, что вы, что вы, Сергей Григорьевич! — сказала девушка, потупившись.
— Ты не стесняйся, Люда. Мне, старику, можно все сказать. Толя хороший парень. Молодой еще, немножко чересчур горячий, но хороший.
— Ну, я пойду, Сергей Григорьевич. Я вас и так задержала.
По-своему, привычным, чуть заметным движением Люда тряхнула головой и протянула Аржанцу руку.
Не выпуская ее маленькой горячей руки из своей сильной, мужской, Аржанец улыбнулся на этот раз немного смущенно.
— Ну вот, а говоришь, что добрый, умный… Ты меня прости, Люда. Я просто так… Нет, не то. Я хочу, чтобы ты была счастлива. А тут вдруг глупость сморозил. Не обижайся.
— Нет, не глупость, Сергей Григорьевич, — вдруг сказала девушка, сама не веря своей смелости.
— Не глупость? Ну и хорошо. Отлично.
— А я пойду, Сергей Григорьевич. Вы передайте от меня самый, самый… Ну, привет передайте Анне Михайловне. Я так давно ее не видела! Будьте здоровы.
— Люда, — остановил ее Аржанец, — а это все, что ты мне хотела сказать?
Под его простодушно-лукавым взглядом девушка опустила глаза и покраснела.
— Все уже, Сергей Григорьевич, — ответила она. Подняла глаза, а краска на щеках стала еще гуще.
— Ну что ж, — с улыбкой вздохнул Аржанец. — Коли все, так пускай будет все.
Она повернулась и слишком торопливо, точно вырвавшись, пошла обратно по светлой от солнца отаве, помахивая ощипанной веточкой.
— Людочка, а напишешь? — послышался сзади голос Аржанца.
Девушка оглянулась.
— Непременно напишу! — И помахала веткой на прощанье.
Пошла, уже не оглядываясь. «Девчонка ты, девчонка!» — корила она себя. И только у первых кустов над речкой обернулась.
Сергей Григорьевич все еще шел — теперь уже далеко, за овсяным полем с невысокими бабками, ведя велосипед по неприметной луговой дороге.
А солнце стояло совсем низко над грядой холмов, где зеленели-синели леса.
— Девчонка ты, глупая и счастливая девчонка, — сказала Люда вслух, и ей захотелось побежать по этой мягкой, ласковой траве.
Дома она достала из сумочки в шкафу письмо. Его письмо.
Оно было прочитано только сегодня на рассвете, когда все и так уже было ясно. Люда сегодня, конечно, не спала. И не ложилась бы совсем, если бы не отец за стенкой. Она лежала на своей кушетке, опершись локтями на подушку, и все глядела в открытое окно, за которым рождался новый день, так непохожий на все прежние. И все читала, перечитывала письмо…
Две заботы были у Люды до этих пор: ее любовь к Толе — надежда, неуверенность, тоска, и — второе — мысли о школе, о начале учительской работы, к которой она готовилась еще с девятого класса, о которой думала, может быть, не меньше, чем о нем — о том, чей образ уже давно стал неотделим от мечты о большом счастье, большой любви.
И вот она — первая ее забота — кончилась. Нет, не кончилась, а стала иной — уже без тоски, без сладкой боли ожидания.
— Хороший мой, — шепчет Люда, глядя на письмо Толи, словно это его портрет. — Будет, будет тоска… Вот уже и сегодня она пришла… Да уж не та тоска, не то и ожидание!..
Ну, а вторая забота, о которой она хотела сказать Аржанцу?
«Мамка моя! А ведь он все знает… — вспомнила Люда. — И Максим, верно, тоже, и отец… Ну, и пускай знают. Только лучше бы потом, когда мы сами придем и скажем, что любим друг друга…
А у тебя разве только радость на душе, Людочка? Только? Ну, а о чем ты хотела рассказать Сергею Григорьевичу, да так и не рассказала? И правильно, что не сказала: мы с Толей уж сами разберемся. Сами. Верно? Только не спеши ты сердиться и не думай, что ты один прав!.. Мне тоже нелегко, хороший мой, я не ожидала, что ты захочешь, чтоб я сразу уехала, все бросила…»
— Люда! — послышался голос со двора.
— Я, папа! Что? — откликнулась девушка, невольным движением пряча письмо. Вышла из хаты.
— Сходи ты, дочка, в деревню, — встретил ее старик. — Пошел бы сам, да уж ты сходи. К Соловью зайди, узнай: едет он завтра с поставкой? И я бы с ним съездил в Новогрудок. Да в лавку зайди. Ты ж говорила, что соли нужно на огурцы. На деньги.
Люда посмотрела на отца и будто в первый раз заметила морщины, худую шею, седину в волосах и щетине небритых щек, весь его изможденный и усталый вид. А он все еще бодрится! И ей, как в детстве, когда он приходил в их землянку с винтовкой, или еще раньше, когда он возвращался с гонки плотов, ей захотелось прижаться к отцу, погладить маленькой рукой его большую натруженную руку. Уже слабые теперь, неловкие пальцы этой руки вытаскивали из кошелька мятые рубли, все еще им самим заработанные, а она смотрела на него с нежностью и говорила без слов: «Ну как же, мой родной, как я брошу тебя?.. Тебя, мою третью большую заботу. Мало ли тебе довелось намаяться одному после маминой смерти? Ты не захотел, чтоб я бросила учиться, и жил тут в одиночестве, на попеченье соседки-мельничихи!..» Чтоб не заплакать, торопливо взяла у него деньги, замкнула сени, положила в условное место ключ и сказала, безуспешно пытаясь улыбнуться: