— Малец, встань!
Даник очнулся от задумчивости, встал.
— Ты почему не рисуешь?
— Я рисую.
— Ну, так садись и работай.
Да, рисовать все-таки надо лучше. «Сначала легонько карандашом, а потом красками», — вспоминает Сивый слова учительницы. Мальчик смотрит на яблоко, на кленовые листья.
Как красиво желтеют они на клене у их хаты! И не заметишь, как оторвется хвостик от веточки и лист опустится в бесшумном полете, ляжет на песок, на траву. Приятно собирать их в руки — маме, хлебы печь, — приятно разглядывать их тонкие жилки или ворошить листву босыми ногами. А яблоки!.. Летом Даник часто спал в садике у хаты, под их единственной яблоней «белый налив». С вечера он, бывало, долго не засыпал, все прислушивался, как падают яблоки в мягкую высокую траву, как они задевают на лету листья и веточки. Часто, выбравшись из-под одеяла, он, стоя на коленях, шарил вокруг в холодной росе руками. Найдешь-нащупаешь яблоко и вопьешься зубами в кисловато-сладкую мякоть…
Звезды — высоко над хатой и яблоней, с болота доносится лягушечий хор, в саду звенят комары. Ночка и правда поет — так тихо и так многоголосо…
Тому польскому хлопчику, Янке-музыканту, и самому захотелось играть. Смастерил он себе скрипку из дощечки, натянул проволочные струны. Да не хотела она играть так, как та, что он слышал в корчме или в панском имении. И Янка решил украсть настоящую скрипку — у панского лакея. Его поймали. Хворого сироту гминный суд присудил к наказанию розгами. Бил «музыканта» гминный сторож, придурковатый Стах, такой же, видно, как тот Василь, что держал когда-то Даника, а Полуянов Павел ударил его палкой по голове…
Пани Марья все что-то пишет в журнале. Длинные черные ресницы совсем прикрыли глаза. Она не видит Даника, и вот он опять глядит на учительницу.
Янка-музыкант кричал: «Ма-ту-ля!..» И пани Марья, читая, как-то странно произнесла это слово. Три раза. В первый раз она сказала его, остановилась и, закрыв глаза, тряхнула головой. А после третьего раза на глазах у нее выступили слезы. Да, он видел это, потому что он сидит как раз против стола.
Длинные черные ресницы учительницы неожиданно поднимаются. Большие карие глаза ее смотрят в серые, перепуганные глаза Даника.
— Малец!
Сивый встает и заливается краской.
Уже не только она — весь класс, он это чувствует, смотрит на него.
— Что у тебя сделано, покажи!
Даник протягивает учительнице тетрадь.
— Ну конечно! Все уже за краски взялись, а Малец… Это я в шутку сказала, что лентяи будут есть листья, — их мы, возможно, и на колени поставим. Как тебе это понравится? Надо работать, а ты витаешь где-то в облаках.
Под смех всего класса Даник садится и начинает рисовать. Он кладет сначала, как и полагается, светло-желтую краску, добавив к ней чуточку зеленой. Да вот не клеится отчего-то, не так выходит, как хочется. Сосед Даника по парте — Санька Сурнович, мальчик из местечка. Они уже немного сдружились. У Саньки получается совсем иначе. Ишь как увлекся — и голову наклонил, и щеку подпер языком…
— Добжэ, Сурнович, добжэ, — говорит пани Марья. Она уже стоит возле Саньки, склонилась над ним, оперлась рукой о парту. — Ты только, Сурнович, легче, не так резко. И не спеши. Дай мне кисточку. Подвинься немножко.
Она подсела к Саньке и вот уже сама рисует.
— Вот так, вот так, — приговаривает она. — Что ж, придет время, и наш Александр Сурнович станет, может быть, — кто знает? — Яном Матейко…
Все смеются, а Санька шмыгает носом и, застыдившись, опускает голову.
— Ян Матейко, дети, — говорит учительница, — это был такой польский художник. Знаменитый художник, на весь мир прославился. Ну, а ты что тут делаешь, мечтатель? Покажи.
Даник подвигает свою тетрадь на Санькино место.
— О, что это — блин с хвостиком?
Все смеются, а пани Марья берет у Даника кисточку, набирает красной краски и принимается за его несчастное яблоко.
Ах, почему она сидит не рядом с ним, а с Санькой?! Даник смотрит на маленькую белую руку учительницы, потом украдкой бросает взгляд на милое, пригожее лицо ее, обрамленное черными кудрявыми прядями коротко, «под польку» остриженных волос. И в душе у него почему-то звучит слово «матуля», звучит так, как она произнесла его позавчера…
— Ну вот, ну вот, — приговаривает пани Марья, рисуя. — И надо, Малец, не смотреть, не мечтать, а делать свое дело.
Нет, никогда она, видно, не полюбит его так, как Янку-музыканта! И никогда не сядет рядом с ним, Даником, и не похвалит его, как хвалила Саньку!..
7
За окнами — поздняя, мокрая осень.
Четвертый и пятый классы соединены вместе — на «белорусский час». Ученики-поляки ушли домой, но и без них в большой комнате двум классам тесно.
Таких уроков бывает только два в неделю, и в обоих классах их ведет пани Марья. И она и муж ее, пан керовник, преподают здесь от самого начала панской власти. Дети давно уже знают, что она полька. А вот где она научилась по-белорусски, об этом не дознались даже еврейские девчонки, которым известны все подробности жизни местечковых чиновников.
Пани Марья выписывает из книги на доску: «На дворе дождь, а в сенях большая лужа. Пусты летом наши села. Вентерь новый, есть время — почини», — выводит она своим красивым прямым почерком. Исписав всю доску, она задает четвертому классу переписать упражнение и подчеркнуть существительные одной чертой, а прилагательные — двумя.
В пятом классе будет устный урок. Учительница берет белорусскую хрестоматию «Родной край» и говорит, как всегда, по-польски:
— Известная белорусская поэтесса Тетка писала и стихи и прозу. Сейчас мы познакомимся с ее рассказом «Михаська». Внимание.
И начала читать:
— «Михась очень уж неохотно на этот свет приходил. Три дня не мог родиться. Люди и рукой махнули: не жди добра ни для матери, ни для младенца…»
И, как всегда, когда пани Марья читает по-белорусски, голос ее становится еще милее. Девочки и мальчики из пятого класса, сидевшие по четверо, по пятеро на одной парте, притихли и впились глазами в учительницу. Трудно было писать и четвертому классу. А труднее всех, кажется, Данику. Да и зачем ему все эти существительные, прилагательные, пустые села и непочиненные вентеря, когда пани Марья читает?..
Перед глазами Сивого, как наяву, проходит такая близкая ему жизнь и первый труд — пастьба. Только не всегда же было так темно и горько, как там, в книге. Даник, хоть он тоже сирота, слезы вспоминает все же меньше, чем радости. Сиротский хлеб, известно, нелегкий, но о нем покуда думала больше мама.
Даник вспоминает, как они, голынковские пастухи, собирали желтую калужницу на залитых весенней водой лугах, бегали после дождя по теплым, прозрачным лужам, застоявшимся в траве, играли на выгоне в «чижика» и лапту, ходили летом на Неман. Там они с веселым гомоном купались на отмели, ловили пескарей, устраивая «баламуты». Вода в Немане даже на мелких местах не течет спокойно, а бежит, и муть быстро уходит: как ты ни ковыряй дно пальцами ноги — через минуту снова виден светлый твердый песочек. Осенью цветет на опушке за рекой вереск, залитый ласковым солнцем. Под босыми ногами шелестит золотой лист, сухо потрескивают сучки на мягкой овчине мха, капельками крови алеют в брусничнике кислые ягодки. До чего же хорошо тогда раскачиваться на молодых гибких березах и перекликаться, ловя звонкое эхо! Как славно резать ветки и связывать лозой веники — кто больше! А в поле пастухи жгли картофельную ботву и пырей и, когда оседало высокое шипящее пламя, пекли в золе сладкую душистую картошку. Ну до слез ли было тогда!..
А Михаська — тот, что в книге, — знал, видать, одни только слезы. И осень у него такая, и вся жизнь. Вот уж правда — «на дворе дождь, а в сенях большая лужа». Михась был рябой, хилый, и никто его почему-то не любил. Нет, Даника в Голынке не любили только Полуяновы сынки. И брали над ним верх они недолго, покуда он «силушки не набрался», как тот парнишка, о котором Данику прочитал когда-то друг его Микола Кужелевич. Задень только Сивого — он даст правой, а коли мало, так и манькой добавит! А тот Михась вечно в сторонке сидел, на отшибе, и хлопцы часто обижали его.