Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Безысходная горькая злоба закипает у меня в душе, и мне становится тесно и душно в палате.

И вот тогда пришли они — Павлюк Концевой и председатель райсовета Шевченко.

— Товарищ секретарь, — вскочил я с места, — Павел Иванович, дайте мне ребят!.. Хотя бы десять, пятнадцать… Разрешите нам на недельку исчезнуть. И мы приведем их сюда. Ну, может, без ног или без рук… ну, может, и без головы, но приведем!.. Павел Иванович, разрешите!..

Павел Иванович берет меня за руку выше локтя и почти шепотом говорит:

— Тут спокойствие нужно, Сурмак… Давай сначала поздороваемся. Ну, добрый день… или, пожалуй, добрый вечер…

— Да, потише, Василь, — говорит Шевченко. — Вышли вместе с бюро и зашли. Что тут особенного?..

— Ну, как сестра? — спрашивает Павел Иванович.

— К вечеру лучше немножко стало, товарищ комбриг, — отвечает за меня Марья Степановна, забывая, что Концевой уже больше трех лет не «товарищ комбриг», а секретарь райкома. — Завтра необходимо оперировать, вынуть осколок. А при такой большой потере крови…

Павел Иванович стоит у изголовья Валиной постели. Высокий, ссутуленный годами панской тюрьмы, уже почти седой…

— Все будет хорошо, — говорит он. — Завтра утром тут будет хирург. Самолетом. Смирнов. Мы недавно звонили в обком.

— Ну, а как Жданович? — спрашивает Шевченко про Михася. — Проводите нас, доктор, к нему. Пошли, Павло Иванович.

Михась в жару, бредит:

— Ребенка, ребенка моего возьми!.. Подай диски, Козлов!..

— И так вот не умолкая, — замечает дежурная сестра.

— Этот полегче, — говорит Марья Степановна. — Повреждена немного голова и бедро. Только тоже большая потеря крови.

— А речку я… пе-ре-пол-зу… не бойся! Подайте мне его сюда. Чего стоишь?!

Михась порывается встать, но боль в ноге и тяжелая голова снова прижимают его к постели.

Павел Иванович молчит. Он смотрит на обвитую бинтом голову своего отважного подрывника, потом кивает головой:

— Эх, Жданович! Как дорого, парень, пришлось тебе заплатить… И ты, Василь, тоже… Войну им хочешь объявить? Так, брат, не делается. Те, кому это поручено, справятся и сами. А помогать им надо умеючи.

16

Произошло все это так.

Копейка забрел к Михасю вскоре после собрания, на котором организовался колхоз. Забрел впервые, и это было ему на руку: можно было очень похоже на правду удивляться достатку зятя и хвалить его хозяйственность.

— Порядочек у тебя, Сильвестрович, надо сказать, образцовый, — говорил он, стоя с Михасем на крыльце. — Один забор чего стоит! Кубометров, поди, сорок пошло?

— Черт их мерял. Возил да пилил.

Михась имел представление, что за фрукт его непрошеный гость, хорошо знал и то, как относится к Копейке большинство его, Михасевых, товарищей, как относимся я и Микола. Знал, смотрел на проходимца сверху вниз, как может смотреть на такого партизан, фронтовик, инвалид. Но, с другой стороны, после собрания Михась чувствовал, что все мы, те, кто вступил в колхоз, отошли от него, остались по ту сторону реки и между нами встал его высокий, крепкий забор. Более того: Михась понимал, что не мы отошли от него, а он сам отделился от нас, так как сам поставил этот забор. И потому, что за речкой и забором он почувствовал себя одиноко, а ему очень хотелось думать, что правда на его стороне, Михась слушал слова Копейки сначала терпеливо, а потом и благосклонно.

— Теперь, известно, с лесом вольготней, — говорил Копейка. — И молодец, что не зевал. Тут брат, такое дело: что выхватишь, то и твое, как из кипятка. Гумно тоже недавно ставил?

— Прошлый год.

— Сколько оно тебе, браток, одного здоровья стоило, инвалиду…

— Пойду кобыле корму задам, — сказал хозяин.

Копейка поплелся следом. Пока замешивалась сечка, Михась выпустил кобылу попоить. И тут Копейка снова начал хвалить и кобылу с жеребенком, и корыто у колодца, из которого они пили, и желоб, где Михась подмешивал в сечку отруби. И все, что говорил Копейка, падало на «обиженное» сердце зятя, как капля за каплей на камень.

Послать такого утешителя к черту, как он сделал бы раньше, Михась уже не мог: капли делали свое дело.

— Нет ли у тебя, Сильвестрович, работенки какой для меня? — заговорил опять Копейка. — Хотя бы за хлеб. Теперь, брат, нечего за многим гнаться.

Работенка нашлась, и Копейка сразу же пошел в деревню за своим мешком с инструментами.

Валя пришла к нам назавтра и опять плакала.

— На кой он нам сдался, говорю я. И ларь этот — на черта он мне! Некуда доски девать?.. Натаскал их полную хату. Ну… я не знаю, мама, а вчера, как подумала, так и спать не могла… И теперь никак не успокоюсь… Так и чудится, что это он… гроб сколачивает…

— Да ты что, глупая! Подумай, что ты говоришь!..

Ночью Валя плакала, тайком, чтоб не услышал чужой, и просила Михася не связываться с «этим типом», а этот самый «тип» делал вид, что храпит на лавке, а сам прислушивался.

— Баба, Сильвестрович, и есть баба, — говорил он на следующий день, не спеша строгая доску. — И твоя, брат, скорее потянет за маткой да за братьями. Ты для нее дело второе…

Под вечер, как только Копейка вышел, Михась объявил, чтобы Валя больше к нам не ходила. «Или ты замужем — тогда слушай мужа, а нет — так нет!» Валя ответила, что «одно из двух: или Копейка, или я», а не то возьмет ребенка и уйдет к маме.

Михась не ударил ее, как это было в первый раз, но и Верочки не отдал.

— Ты, Валя, не фордыбачь, — сказал он ей после долгого молчания. — Ты не думай, что я забыл…

Он говорил и смотрел на Валю таким необычным взглядом, как будто хотел напомнить ей далекий перелесок, зимнюю стужу и первую свою рану, которую не кто иной — она перевязала.

И Валя теперь поняла его, почуяла сердцем, что он хочет сказать.

— Ну так зачем же ты с ним шепчешься, Миша?! Зачем он тут ползает?.. Вон идет уже, глянь, полюбуйся.

Копейка подходил от реки.

— Не я шепчу, а он, — понизил голос Михась. — И ты не очень прислушивайся. Я знаю, что делаю.

Маленькая Верочка, сидевшая на коленях у отца, посмотрела на Михася, посмотрела на Валю и, не умея сказать ничего больше, пролепетала «та-та» и «ма-ма». Михась прижал малышку к себе, а Валя замолчала…

Она поняла еще раз и очень ясно, что Верочки никто ей не отдаст, что без Верочки — что бы там ни было — она никуда не уйдет, да идти ей никуда не надо.

— Так ты смотри, Михась, — сказала она и чуть не бегом кинулась в кухоньку-боковушку. Сказала бы, может, и еще что, да не хотела, чтобы услышал чужой и — еще пуще — чтобы он увидел ее слезы.

А чужой уже топтался в сенях, обивая с валенок снег.

Недели через две Копейка сляпал наконец ларь под овес, и хозяин поставил вечером чарку.

Чарка эта была не первая. Михась время от времени выпивал с ним и раньше по рюмочке, выпивал с тоски, и на душу ему опять начинали падать теплые липкие капли льстивых речей. Но вскоре это ему приелось. Уже неоднократно расхвалено было все — от высокого забора, с которого Копейка начал, до последней доски на чердаке сарая… Копейка, по-видимому, и сам считал, что достаточно уже распарил мужика и можно приступить к дальнейшей обработке. Он заговорил о войне, которая вот-вот должна начаться, про незавидную судьбу, ожидающую активистов с приходом тех, кто «наведет порядок…».

Тогда Михась окончательно понял, что дело нечисто. Ему представилось, что он, как глупый, доверчивый бычок, опустил башку, Копейка почесывает ему между рогов, а сам держит нож наготове…

И зять решил выпить с Копейкой как следует. «Посмотрим, кто больше выдержит и что ты мне еще скажешь!»

Валя выпила с ними немного, легла с Верочкой на печь и притаилась.

А они сидели за столом друг против друга и опрокидывали стакан за стаканом. Копейка сдал первым: его развезло, и он заговорил начистоту. Спьяна ему казалось, что он только намекает, но от этих намеков Михась не спал в ту ночь до утра, и встав раньше Копейки, сидел курил и думал.

38
{"b":"256950","o":1}