Яран-Яшка улыбался во все широкое лицо, бегло бросил на Сеньку взгляд и сказал:
— Правда, правда! Гришка палку для флага кончает делать. Длинную! Все плакают. О Ленине только и говорят. Не знают, как жить станут! Жалеют шибко…
— Вот видишь, Сенька Германец? А ты не верил. «Не может быть!» — передразнил Озыр-Митька. Он сразу заметил, что нос и щеки у Сеньки побелели, но ничего не сказал. Яшке и пробегающей мимо из дому белокурой красавице Эгруни кивнул и прищелкнул языком — пусть, мол, помучается ради праздника. Но Эгрунь не вытерпела, засмеялась громко:
— Заживет до новой Парасси!..
Сенька поморгал длинными закуржавелыми ресницами и, ничего не поняв, пожал плечами.
— Зачем Парасси? Горе случилось. — И печальный, скомканный, быстро повел жеребца.
Навстречу ему из-за угла соседнего дома вышел высокий, плечистый мужчина в малице с откинутым капюшоном. Угольно-черные кудрявые волосы закрывали уши. Гажа-Эль — Алексей-Гуляка — шел по улице, принюхиваясь и вглядываясь в окна. Сегодня, видать, не успел еще выпить — трезвый. Поздоровались, Гажа-Эль сразу же увидел обмороженное лицо Сеньки.
— Ты, Сенька, белый, как береста. Сгибнешь… Давай натирай!
Тот пощупал опухшие щеки и нос, посмотрел сердито на Озыр-Митьку и Яшку, принялся тереть лицо снегом. Эль свирепо взглянул на них, пострашал тяжелым, как кувалда, кулаком. Сенька начал говорить Гажа-Элю что-то очень важное.
— Якуня-макуня… — донеслась к Озыр-Митьке поговорка Гажа-Эля. — Умер?.. Ленин умер?!
Митька увидел, как Сенька и Эль посмотрели на него недобрым взглядом и свернули направо, между избами. Знать, к Варов-Гришу.
— Нашлись хозяева, голодранцы. — Озыр-Митька выругался негромко. — Мы — хозяева! Были и будем!..
5
К десяти часам утра не потеплело, хотя ветер приутих. Наоборот, мороз стал еще злее, сгустив воздух в зыбкий туман, в котором низкое солнце походило на луну. Солнце было без лучей. Солнце было холодным. Солнце было серым, ни одна живая краска не трепетала ни на небе, ни на земле. Только высоко над Нардомом кроваво-черно стекал по древку траурный кумач.
Люди, оповещенные с ночи, шли к Нардому, и еще никогда на улице поселка не было так много людей и никогда не было так тихо. Люди смотрели на траурный флаг и опускали глаза. И частицы их печали сливались воедино, становились такой огромной и нестерпимой скорбью, что каждый из этих людей бессознательно старался нащупать локтем локоть другого.
Люди стекались к Нардому, но почему-то не решались войти. Они плотной и молчаливой толпой обступали высокое крыльцо и замирали в нетерпеливом и тоскливом ожидании.
Чужеродно заскрипела в тишине дверь. На крыльцо вышел Куш-Юр. И тишина стала еще плотнее — такой плотной, что трудно стало дышать. Председатель сельсовета был без шапки. И люди, увидев его бескровное лицо, неузнаваемое от страдания, повинуясь какому-то единому побуждению, тоже обнажили головы.
Горячечные глаза Куш-Юра вглядывались в лица, в глаза тех, кто стоял перед ним. Увидел он комсорга Вечку, его помощника Халей-Ваньку и Пызесь-Мишку. Он судорожно сглотнул раздирающий горло плач и сказал совсем не то, что намеревался, ступая на крыльцо:
— Вот… Остались одни… Без Ленина…
И вдруг женское рыдание навылет прожгло сердца. Сдерживаемое всхлипывание пробежало по рядам, и Куш-Юру на миг показалось, что он не выдержит горя, и сердце его разорвется, и так будет лучше и легче. Но он овладел собой.
— Без Ленина… Он был нам вождем и отцом. Как отец, он хотел для нас счастливой жизни. И как вождь он вел нас к ней… Он дал нам силу в борьбе за нее. И теперь никакой богатей с черным сердцем не смеет поднять руку на то, что принадлежит нам!..
— Гм… — хмыкнул Степка сзади, в последнем ряду, возле своих молодчиков, подосланных отцами послушать, что болтает Куш-Юр. — Как не так…
— Колотранцы, — поддержал его и Яран-Яшка.
Куш-Юр не слышал. Голос его креп от слова к слову. Светлело лицо. Во взгляде прежняя непримиримая твердость.
— Все, что дал нам Владимир Ильич Ленин, никогда не умрет, и старое никогда не вернется! И пока бьются наши сердца, он будет жить в них! Он будет жить в сердцах сыновей, а потом и внуков. Он хотел для нас счастья — и мы будем счастливы. Сегодня у нас огромное горе. Умер Ленин. Но есть на земле мы… И каждый шаг наш к общему счастью — частица его, ленинского, дела! И это бессмертно!
Морозный туман густел над селом. Каменела тишина. И люди стояли неподвижно. Стекало на них алое зарево от склоненного знамени. И огонь этот был негасим.
Глава 2
В Урмане
1
В феврале Варов-Гриш, изгнав из души печальные заботы, встал на лыжи, позвал собаку и собрался в лес — глухаря добыть да хоть того же косача. Опоясался патронташем, на поясе — нож, за поясом — топор.
— Побегли! — Он приласкал собаку, а та уже рванулась к темнеющему кедрачу, тоненько поскуливая, переполненная нетерпением и азартом охоты. Казалось, Мужи потонули в кондовой тайге,[5] в кедрачах, в сосновых борах и ельниках, непроходимых урманах,[6] но это на взгляд нездешнего, пришлого человека. Вокруг села клубились, переплетались, впадали одна в другую звериные и людские тропы, петляли вокруг болот и уводили в охотничьи угодья местных остяков. Крупную боровую дичь, глухаря да косача, пришлые охотники распугали, выбили за многие годы: и петли ставили, и слопцы. Но рябчик посвистывал в таежных ольховниках, да куропатка квохтала по моховым клюквенным болотам. Зайцы истоптали тальники мелких речушек.
Не раз пересекал Варов-Гриш то лисий след, то мелкий стежок горностая, то беличью тонкую цепочку. Давно он не ходил в урман, и сейчас ему бежалось легко, лыжи словно сами тянули в заснеженную зачарованность леса.
День оказался удачным. Гриш снял трех косачей и добыл глухаря да пяток куропаток. Он уже собрался повернуть домой и спустился в неглубокий распадок, и тут лайка насторожилась, забеспокоилась. Варов-Гриш, всматриваясь в синеватые сумерки, различил в устьице распадка невысокий, словно потаенный, костерок. У костерка стояли люди, держали под уздцы коней, и, приближаясь к ним, Варов-Гриш понял, что те кого-то ждали, перебрасываясь короткими фразами, в которых слышалось нетерпение. Одного Варов-Гриш узнал, то был Яран-Яшка, двое других были незнакомыми. Он решил не выходить на костер и прислонился к кряжистой сосне. Вскоре на тропе появилась третья подвода, из нее выпрыгнул Озыр-Митька в толстой малице и с винтовкой за спиной.
— Что долго? — грубым голосом спросил один.
— Путь не близкий… Куш-Юр возле дома крутился, — ответил Озыр-Митька. — Нюхает. Два глаза, а хочет видеть как десять…
— Пуганите его, — резко перебил грубый голос. — Скоро он вас как щенят передавит…
— Не передавит! — захохотал Яран-Яшка и тронул лошадь. Маленький обоз свернул на проторенную тропу, что обегала ельник, и вскоре исчез, словно его и не было.
«Снова грудятся! — подумал Варов-Гриш. — Богатеи так и сбиваются в стаю. Выбили банды из лесов, так они опять на какое-то темное дело собираются. Может, яму с осетром где вскроют… А может, остяков ограбят? Нужно сказать Куш-Юру…»
Не догнать ему маленький караван. Варов-Гриш и не думал идти по следу, но его насторожила деловитая собранность этих людей и властность человека с грубым голосом. Такой голос был у волостного начальника, но того давно выкинули. Их, тех прежних, многих выкинули, да они возвращались, как оборотни.
Варов-Гриш осторожно приблизился к затухающему костру. Ведь стоянка, пусть короткая, может многое поведать. Двое были в валенках — эти, наверно, русские. Здесь наследил Яран-Яшка, он приволок сухару и суетился, раскидывая костер, а вот здесь, под елью, стоял в кованых сапожищах грубоголосый. Видать, вовсе не из этих мест, но почему-то не хоронится, в таких сапогах он каждому приметен. Водку наскоро выпили, стоя, бутылка горлышком торчала из сугроба, у костра маленько насорили осетровой шкуркой. И больше ничего… А почему таятся? Куда пошли-поехали, чего задумали? Однако в каждом опасность угадывать, ходить в лес да оглядываться? Нет. Подохнуть можно от такой жизни.