Мать. Хм.
Отец. Послушай, я вообще хоть раз выходил из дома за эти месяцы? Я так больше не могу. Я не желаю видеть людей. Все они на одно лицо: завистливые ничтожества. Помнишь, тогда, в «Ампире»?
Мать. Какой ветер! Сейчас польет. Может, Хилда не рискнет выйти на улицу в такую погоду? А вдруг начнется дождь?
Отец. Ничего. Пройдется под дождем. Который час?
Мать. Без четверти четыре.
Отец. Если она придет в четыре, мне уже не удастся поработать.
Мать (мрачно). Нет, конечно.
Отец. И так изо дня в день, целыми неделями. Ни одной свободной минуты, чтобы сесть за работу. Время уходит, утекает, как вода сквозь пальцы, а я должен сидеть и молча смотреть на все это. Я не вынесу такой жизни.
Мать (вначале очень язвительно, затем смягчается). Ты уже двадцать лет это твердишь. Пойди посиди у себя в комнате, успокойся.
Отец. Ты ведь сама сказала, что не надо уходить. Скоро явится Хилда, и я должен быть здесь, должен принять ее. Ей хочется посмотреть на отца, на меня то есть. А ее собственный отец будет?
Мать. Право, сидел бы ты лучше в своей комнате, Паттини.
Отец. Ах вот как? Ну хорошо. Ты сказала, у них есть пластинка с моим «Реквиемом»? Ну и как, нравится ей? Хилда девушка интеллигентная и, должно быть, натура тонкая?
Мать. Очень может быть.
Отец. Так, говоришь, она не красавица?
Мать. Хилда — вылитая мать, твоя сестрица. Сейчас-то ты сдал, а раньше, в школе, был хорош.
Отец. Да, верно.
Мать. Ну, она, конечно, не урод, эта Хилда, особенно если наштукатурится (хихикает), правда, ей бы еще нос попрямее, да бедра поменьше, и ноги не такие тощие, а самое главное, лучше бы она рта не открывала.
Отец. Но, может быть, у нее тонкая душа, дорогая?
Мать. Хм. Она уже немолода, Паттини, вот в чем дело. Как-никак тридцать восемь. Хотя фигурка для ее возраста ничего. Она еще девица, вот и сохранила фигуру. Что ж, это единственный выход.
Отец. Ну ладно, раз ты так считаешь.
Мать (кричит наверх). Томас!
Отец. А если устроить небольшое торжество по случаю обручения? Посидели бы мирком, по-домашнему, а я бы сыграл вам первую часть моего концерта.
Мать (визгливо). В этом доме?
Отец. А что? По такому случаю пианино можно притащить от Альфреда.
Мать. А вдруг Хилда заявится сюда с матерью? Ух, я прямо вижу, как эта твоя сестрица, эта хромоножка Мириам, ковыляет к нам, плюх-плюх-плюх: «Ах, Генри, где же те два персидских ковра, что достались тебе от мамы? Ах, Генри, где мамино венецианское зеркало? Ах, ах!»
Отец. Мириам не придет к нам после стольких лет.
М а т ь. А я говорю (.аффектированным салонным тоном): «Мириам, милочка, ты знаешь, такая жалость, мы отдали эти ковры под залог лет двенадцать назад нашему приятелю, знаменитому исполнителю Шопена Альфреду Вайнбергу, который живет над нами. Он одолжил нам денег, чтобы Паттини мог спокойно работать над своим концертом. Да, это было лет двенадцать назад. А венецианское зеркало, милочка, теперь висит внизу у консьержки — по той же самой причине».
Слышно, как сосед наверху наигрывает на пианино какую-то нежную мелодию.
«Да что там ковры, дорогая Мириам. Картины, и статуэтки, и портрет Моцарта, который так любил Паттини, ушли туда же. Я уж не говорю о мебели, она вся пропала. И оба моих пальто тоже. И даже обувь, которую мы купили про запас».
Отец. Не забудь пианино.
Мать (мгновенно вскипает). Ты же сам отказался от него, Паттини. Не ты ли заявил, что не станешь больше играть. «Я поставил крест на музыке» — это твои слова. Меня, во всяком случае, не в чем упрекнуть. Ты ведь сам сказал: «Продай пианино, или я вышвырну его из окна, не желаю его больше видеть».
Отец. Может, я и говорил что-то в таком роде.
Мать. И ты действительно не играл на нем, ты годами не прикасался к инструменту.
Отец. Это ни о чем не говорит.
Мать (снова кричит наверх). Томас! Ну вот, я и говорю: «Все так, как ты предсказывала, милочка, двадцать лет назад, когда твой брат женился на мне. Что ты на это скажешь, Мириам? Эта девка, так ты про меня сказала. Так вот, эта девка испортила жизнь твоему братцу, правда и себе тоже, но это никого не интересует. (Злобно хихикает.) Да, милочка Мириам, мы все потеряли, ничего не осталось. Семейство Паттини приютилось в самой жалкой лачуге, какая только нашлась в городе. Тут ветер свистит, словно в чистом поле. Никто к нам не заходит, да и сами мы почти не вылезаем из дома. Разве что я иногда заглядываю на биржу труда, чтобы отметиться. Так, милочка Мириам, мы отдаем тебе последнее, что у нас осталось, хоть мы и не виделись все эти двадцать лет. Мы вручаем тебе нашего сына Томаса, дабы соединился он прочнейшими узами с твоей дочерью Хилдой. Ибо без него бедняжке белый свет не мил. С тех пор как она увидела его неделю назад на Птичьем рынке, она сгорает от любви и в сердце у нее кровоточащая рана».
Отец. Ты послушай этого Вайнберга, ты только послушай его!
Сосед наверху снова принимается за свою сентиментальную мелодию. Отец в отчаянье закрывает лицо руками.
Мать. Мы должны, Паттини, чего бы это нам ни стоило, принять ее тут, в этой убогой лачуге, где мы живем, как последние нищие. «Ах, тетя, — прощебетала Хилда, — ужасно хочется увидеть гнездышко, в котором вы прячете свое счастье». Гнездышко! Хи-хи. Дом холоден и пуст, и с этим ничего не поделаешь. Ты только взгляни на эту афишу. (Подходит к афише, срывает ее со стены.)
Отец. Да еще тот тип наверху долбит.
Мать. И я ему двадцать раз говорила, и консьержка его предупреждала, а ему хоть бы что. «Я, — говорит, — буду играть столько, сколько нужно, и так громко, как захочу». Он, видите ли, платит за помещение и может с утра до ночи упражняться.
Отец. Ха! Упражняться? Лучше не говори мне об этом. Что это такое? Неужели это называется «упражняться»? Да если бы один из моих учеников…
Мать. Стулья без подушек. Слушай, давай попросим у Вайнберга кресла и несколько картин на два дня.
Отец. Он не даст.
Мать. Понятное дело, кому охота стараться ради других? Известное дело. Уж этому-то ты меня научил. Ох, я знаю, что ты сейчас скажешь: «Я всему научился сам, испытал все на собственной шкуре». Вздор все это, вот что я тебе скажу, чистейшей воды вздор. Можно подумать, что тебе тяжело приходилось все эти двадцать лет, недаром же я обхаживаю тебя, ровно старого кота, только что еду не разжевываю и в рот не кладу. Да я на цыпочках вокруг тебя ходила, слово сказать боялась. Вспомни, вспомни, когда ты работал над своим концертом.
Отец. Да!
Пауза.
Мать (вздыхает). К счастью, Хилда близорука. А может, она придет в очках? (Осматривается.) Как ты считаешь?
Отец. Почем я знаю?
Мать. Она была без очков на Птичьем рынке и налетала на всех подряд.
Отец. Она, верно, только дома надевает очки.
Мать (снова кричит наверх). Томас!
Томас. Да?
Отец. Может, она очень даже симпатичная особа.
Мать. Ох, Паттини, ты опять норовишь улизнуть. Только бы взвалить все на мои плечи. Да и правду сказать: разве в этом доме было когда-нибудь по-другому? Даже эту сомнительную авантюру, которую мы затеяли, чтобы хоть как-то выпутаться, ты норовишь спихнуть на меня.
Отец. А чья это идея? Моя разве?
Мать. Оказывается, ты был против? Оказывается, ты возмущался: «Я не допущу этого в своем доме»? Сопишь, как облезлый кот на своей кушетке. Тут хоть умри, а Паттини, видите ли, больше не играет.
Отец. Ну, если ты думаешь, что так будет лучше для него…
Мать. Хм. Откуда нам вообще знать, что лучше для мальчика. Он и видел-то ее всего один раз — на Птичьем рынке. Он так смутился тогда, так оробел. Протянул ей руку и спросил: «Ты кузина Хилда?» А она не сводила с него подслеповатых глаз и улыбалась во весь рот, скалила свои ужасные зубы.
Отец. А может, она ему понравилась?
Мать (.внимательно смотрит ему в лицо). Ей тридцать восемь лет, Паттини.