— Чего-то ты зря меня хвалишь. Жениться вроде не собираюсь.
— Талант это, — как всегда не обращая внимания на пустые слова, продолжал старый. — А струнки рабочей у тебя еще нет. Гордости нашей… Тут ты еще пустой, Леха.
— Наполнюсь. Все впереди.
Только что обрадованный и взволнованный откровением дяди, ошеломленный таким переходом, Алексей обиделся.
— Гордость с молодых лет надо… Как честь — смолоду. И губу на это не дуй.
— Дядька, а может, не надо сейчас Америк открывать, а? — Алексей заскучал, с тоской поглядел на свою кровать.
— Дурак ты еще, Леха, — необидно, с легким сожалением сказал Семен Силыч. — Помолчал бы лучше. Не больно мне легко разговаривать.
— Ладно, слушаю, — покорно вздохнул Алексей.
— Учиться — учись. А от нашего дела не отворачивайся. Потому — не каждому дадено, что тебе. Ученье только поможет. Ты вот что запомни: все, что человек руками делает, — основа. Всему основа.
Семен Силыч говорил медленно, с перерывами, и, наверно, поэтому очень простые понятные слова его казались такими весомыми и значительными.
— Ты про наш герб думал?.. Почему на нем — серп да молот?.. Вот она, эта основа, и есть. А молот-то еще попервее серпа. Серп-то им отковали. Понял, что получается? Все на земле — от нас, от рабочих. Самый главный человек в мире — рабочий. Поймешь это — никакая тогда сила тебя с места не сдвинет. Твое оно…
Ничего особенного старик не сказал, но почему-то Алексею стало боязно его слушать.
— Дядька, помолчал бы ты! — в смятении, неосознанно протестуя против чего-то, взмолился Алексей. — Отдыхать тебе надо.
Полный этого непонятного протеста, Алексей, только чтобы действовать, метнулся к печке, побросал в топку оставленные на утро дрова, сердито принялся раздувать замлевшие угли.
— Намолчусь, — успею, — прозвучал за спиной, слабый смешок; паузы теперь были все длиннее, в этот раз дядя молчал так долго, что Алексею показалось — уснул он, — и снова внятно, словно бы даже виновато сказал: — Не сплю… Это будто я ухожу куда-то и опять возвращаюсь… Ты не думай, Леха: война, блокада — все это кончится. И опять жизнь будет. Да еще получше прежней… Вот и хочу я, чтоб ты жил правильно. Я ведь почему тянул?.. Людям помогал, дело делал. Нужен был. Все, что мне положено было, сделал…
— Дядька!
— Ну чего, дурашка?.. Металл — и тот свой срок имеет. Вот и мой подходит. Давно уж я — на пределе… Ты — не надо. Может, я нынче и не помру. Успеть сказать надо было… Директор-то завтра пускай заглянет, ладно. Тридцать лет в одной упряжке ходили… Ну, спи. Устал я что-то… Будильник-то завел?
— Завел, завел! — Будничный этот вопрос вернул Алексею прежнее ровное состояние. «Ничего, очухается», — успокаивал он себя. — Давай-ка я тебе шапку надену. Тепло-то недолгое, застудишься еще.
— Надень.
Глаза у дяди были ясные, чистые, — наклонившись и близко заглянув в них, Алексей вдруг почувствовал желание прижаться к этой седенькой беспомощной голове и тут же устыдился своего порыва. Вот еще, телячьи нежности! Слабо завязав тесемки, чтоб не давило шею, подоткнул одеяло, поправил подушку и выпрямился.
— Спи.
Усталость валила с ног, но он еще помедлил, постоял посреди пустой комнаты, бездумно приглядываясь к умирающему язычку коптилки и прислушиваясь к странно звенящей тишине. Второй день — ни налетов, ни обстрела; ждут, что от голода и холода люди и так помрут. А дулю в нос не хотите, гады?!
Алексей боялся, что, надумавшись всякого за вечер, он не уснет, но едва только лег, едва натянул холодное, так и не согревшееся одеяло, как сразу полетел в черную бездонную яму… Потом падение, от которого зашлось было сердце, прекратилось, ударило вдруг летнее солнце, и все перемешалось, как в сказке. Рыженькая, зеленоглазая Шурочка взяла его за руку, привела в булочную, на Невском. А в ней все полки батонами и сдобой забиты, пахнет так, что голова кружится!
— Чего ж ты не ешь? — спрашивает Шурочка.
— А разве можно? — удивляется Алексей.
— Конечно, можно! — Шурочка звонко смеется, хлопает в ладоши, — А ты ничего не знаешь? Война-то кончилась!
Алексей ест, отрывая зубами мягкие горячие куски батона. Шурочка снова тянет его за руку.
— Идем, идем.
— Куда? — Алексей сопротивляется. — Я еще хочу.
— Ты уже пять часов ешь. Как не стыдно!
Они долго идут по Невскому, горят огни, светятся витрины магазинов, играет музыка.
— А куда ты уезжала? — спрашивает Алексей.
— Никуда не уезжала. Все время здесь была.
— Ну да! Почему же я тебя не видел?
— Потому, что ты глупый был: сам всегда мимо ходил.
Они стоят в своем подъезде на Зоологическом, Шурочка гладит его теплой ладошкой по щеке, и Алексей, набравшись смелости, обнимает и целует ее. Целует так крепко и долго, что у него по коже ползут мурашки. А, как холодно!..
Ощущение холода было настолько реальным, что Алексей, вздрагивая, проснулся, в ту же минуту на подоконнике, прямо над ухом, затрезвонил будильник.
Ну конечно, одеяло с себя, как маленький, сбил — приснится же такое!.. Постукивая зубами, Алексей зажег коптилку и, прежде чем взяться за растопку, подошел к дяде.
— Как ты тут, дядька?
Сложив на груди руки, Семен Силыч лежал, вытянувшийся, молчаливый и неподвижный. Глаза у него были закрыты, черты лица заострились, по краям восковых губ резко запали спокойные глубокие складки.
За блокадные месяцы Алексей насмотрелся всякого, вдоволь видел покалеченных и убитых, но тут смерть была рядом. Он судорожно всхлипнул, выбежал зачем-то в темноту коридора, тут же вернулся. Надо было что-то делать, но что делать, он не знал.
В тишине четко постукивал будильник, продолжавший, несмотря ни на что, свою беспокойную работу, — знакомое тиканье вернуло Алексею способность думать и решать.
Горько вздохнув, Алексей взял коптилку, пошел на кухню. Там у него стояли железные санки, на которых он возил с Невки в бидоне воду. Сейчас он закутает дядьку, уложит его в санки и отвезет на завод. Дядька просто не успел попросить об этом…
Некоторое время мы молчим. Алексей задумчиво барабанит пальцами по столу.
— Шурочку в пятидесятом году видел. Жила в Ташкенте, вышла замуж. Побаливает что-то… А доктор с женой не вернулись. Так полированный шкаф на моей совести и остался. — Алексей сдержанно улыбается.
— Леша, — выйдя из другой комнаты, напоминает Антонина Ивановна, — тебе пора собираться.
Я не сразу узнаю ее — в очках, с тетрадкой в руке: в моем представлении, под впечатлением рассказа, жена Алексея должна быть похожа сейчас на рыженькую зеленоглазую Шурочку. А впрочем, верно: как правило, лицо жены никогда не напоминает нам лица нашей первой любви…
— Ого, правда, пора. — Взглянув на часы, Алексей встает. — Подожди минутку, переоденусь.
— Оставайтесь у нас, — предлагает Антонина Ивановна.
— Нет, что вы, спасибо.
— Тогда завтра приезжайте. А то чего ж это — и не посидели.
— Явится, мать, никуда не денется, — обещает Алексей — он уже в плаще, в серой кепке, в руке — крохотный чемоданчик. — Мы с ним еще законной своей чарки не выпили.
Дождь все льет; накинув на кепку капюшон плаща, Алексей иронически декламирует:
Унылая пора — очей очарованье…
Мы чуть не сталкиваемся с оживленно щебечущей, несмотря на проливной дождь, парочкой — юноша и девушка поспешно ныряют за угол. Алексей останавливается, весело присвистывает.
— Видал — Ленка моя! Я так и думал — какая это вечеринка! — Он хохочет, запрокинув голову, толкает меня. — Твоя еще так от отца родного не скрывается?
— Да вроде нет.
— Погоди — доживешь…
Посмеиваясь, доходим до остановки троллейбуса, Алексей останавливается.
— Значит, до завтра.
Он задерживает мою руку в своей, негромко говорит:
— Да, это ты правильно: летят наши годы… Только я, знаешь, о чем иногда думаю? Если вот так — не понапрасну, с полной отдачей, жалеть ведь нечего. Пускай они тогда летят, наши годы! А?