Когда на душе неспокойно, не могут отвлечь ни книги, ни газеты. Оставалась музыка, вторая жизнь Николая, но и она в этот раз служила не ту службу. Ликующая, она звучала как яркий контраст с его нынешним настроением, минорная — только углубляла душевный разлад; это всегда так музыка рассказывает не только о том, что вложил в нее создатель, но что-то еще, созвучное каждому отдельному человеку. Выключив приемник, Николай стискивал зубы и снова, упрямясь, поднимался на ноги.
Понаблюдав за мужем в течение дня, Маша сходила в город и принесла коричневую палку.
— Иди на улицу, чудесная погода. И не спорь, пожалуйста.
Криво усмехнувшись, Николай оделся и вышел, впервые опершись на свой кизиловый посох — еще не догадываясь, что на многие годы посох этот станет его постоянным спутником…
…На комиссии Денисова дольше всех продержал невропатолог.
Особенно дотошливо и утомительно он почему-то расспрашивал о старых ранениях; недоумевающему вначале и начавшему досадовать спустя полчаса Николаю пришлось подробно говорить о давно забытом.
Врач мельком взглянул на розовый, стянутый полосками шрам на левом боку, повнимательней оглядел небольшую вмятину на спине и совсем неожиданно заинтересовался крохотным шрамом на правом виске. О первых двух ранениях, укладывавших его в госпиталь в конце 1941 и весной 1943 года, Николай рассказал подробно, о третьем — вспомнил совершенно случайно. Да это, собственно говоря, и не было ранением в прямом смысле слова. Узкая ниточка шрама, похожая на заживший порез при бритье и прикрытая темными густыми волосами.
Незадолго до конца войны майор Денисов ехал в штаб дивизии, расположенный в небольшом венгерском городке с попутным, штабным же, автобусом. Впереди уже виднелась красная черепица крыш, когда над шоссе поднялся черный клуб взрыва. Шофер вовремя затормозил, автобус даже не качнуло, и только брызгами земли и щебня выбило два правых стекла.
Машина рванулась вперед, Денисов пересел на заднее сиденье, где не дуло, и почувствовал, что правый висок слегка пощипывает. Он дотронулся до него — палец оказался в крови. Очевидно, небольшой осколок стекла порезал кожу. Не испытывая никакой боли, майор прижал на всякий случай носовой платок. Так же на всякий случай забежал к штабному врачу — чем-нибудь прижечь или смазать порез, чтобы не засорился, и, хорошо помнит, еще оправдывался:
— Чтоб не думалось… Пустяк, конечно.
К его удивлению, старик доктор отнесся к порезу серьезнее.
— Такой пустяк, молодой человек, иногда может вызвать далеко не пустяковые последствия, — недовольно сказал он. — Дай бог, чтоб я не накаркал.
Ранку прижгли; спустя полчаса майор предстал перед грозными очами генерала, ни в каких историях болезни это курьезное ранение не фигурировало, и вспомнил о нем Николай только теперь, спустя тринадцать лет, у дотошливого, кажется, не собирающегося его отпускать невропатолога.
Последовала новая серия исследований — выстукивание, приседание, реакции на раздражения. Толстенький невропатолог сокрушенно покрутил головой.
— Да, многое прояснилось…
Дивизионный врач когда-то оказался прав, хотя и очень не желал этого. Осколок стекла, рассекший висок, затронул какой-то нерв, со временем это вызвало расстройство двигательных функций. Заключение комиссии, необычайно четкое в выводах, — подлежит увольнению по «чистой», — было расплывчато и туманно в советах по лечению: спокойствие, нормальный отдых, терапевтические процедуры. Ничего к этому врачи не смогли добавить и при личной беседе; короткого обнадеживающего слова «пройдет», которое так нужно было Денисову, он не услышал…
Когда осунувшийся подполковник положил на стол начальнику училища рапорт об отчислении, тот, только что закрывший личное дело Денисова, сказал:
— Ты эту хреновину, Николай Федорович, не городи. Поедешь в Ленинград, полечишься, а там видно будет. Мало ли что лекари наговорят, их только слушай!
— Товарищ генерал, — подполковнику все было ясно, откладывать неизбежное он не хотел.
— Это приказ, — сухо сказал генерал, и, взглянув в его грубоватое упрямое лицо, Денисов, досадуя, понял, что спорить бесполезно.
Полгода спустя, вернувшись из Ленинградской военно-медицинской академии, Николай узнал, почему генерал не отпустил его сразу. В личном деле подполковника генерал усмотрел, что до полной пенсии тому не хватало четырех месяцев.
— Пускай полгода поболтается, потом спокойнее жить будет, — объяснил начальник училища своему второму помощнику, тот позже рассказал об этом Денисову.
Длительная госпитализация ничего существенного не дала. Временное улучшение сменялось таким же временным ухудшением, купленную Машей кизиловую палку Николай теперь не выпускал из рук.
В начале июня, когда сын кончил девятый класс, Николай усадил вечером за стол семью, подчеркнуто бодро сказал:
— Ну, ребята, тащите географическую карту. Метнем горошину — куда упадет, туда и поедем.
— А зачем нам горошина? — спокойно спросила Маша. — Поедем в Дворики.
— В Дворики? — Боясь, что жена назовет Кузнецк, куда Николаю не хотелось возвращаться больному, он повеселел, махнул рукой. — Согласен. Дворики так Дворики!
— Эх, в деревню! — Саша недовольно наморщил нос, но потом согласился. Да и доводы были убедительными: во-первых, в Двориках жила бабушка, мамина мать, во-вторых, в Рязани есть хороший медицинский институт: решение Сашки стать хирургом после болезни отца только укрепилось.
Охотно в душе согласился с предложением жены и Николай. Сашке через год начинать самостоятельную жизнь, ему же лучше, что родители будут под боком, а Николаю с Машей это утонувшее в вишневых садах село на Рязанщине говорило многое. Там осенью 1943 года на переформировке Денисов познакомился с молоденькой библиотекаршей Машей Воробейниковой, только что кончившей десятилетку и согласившейся стать женой молчаливого капитана. Осенние, напоенные дождями Дворики были их весной…
Рязанщина встретила новоселов нестерпимым блеском синей летней Оки, тишиной сельской улицы, ласковым лопотанием ярко-зеленой листвы.
— Живи да радуйся! — похвалила теща, дождавшаяся наконец дочку и внука. Потерявшая на фронте двух старших сыновей, она за эти годы неузнаваемо постарела, сгорбилась — рядом с ней Николай чувствовал себя крепким и здоровым.
Сельская жизнь пошла Николаю на пользу. По утрам, обзаведясь удочкой, он уходил на пруд; к обеду возвращался домой, неся на забаву коту нанизанных на ивовый прут плотвичек; потом на огород, где под холодком вишневых кустов стояла армейская раскладушка. Превосходно это — слышать, как гудит пчела, успокоенно вбирать глазами высокую синеву. Вечерами Николай просиживал у радиоприемника, с улыбкой поглядывая, как хлопочет повеселевшая Маша и ужинает набегавшийся, с облупленным носом, Сашка. И удивительно: еще недавно тревожившая музыка звучала здесь светло и жизнеутверждающе.
Скучнее стало осенью и зимой, когда непогода удерживала дома, но Николай к этому времени уже освоился в Двориках. Раз-два в месяц ходил на партийные собрания в школу, куда он встал на учет, перезнакомился и подружился с преподавателями. В день Советской Армии он сделал доклад, явившись на торжественное заседание, к удовольствию мальчишек, в парадном мундире при всех орденах и медалях; потом провел беседу о Бетховене, к которой пришлось основательно подготовиться. С людьми было легче и теплее.
Труднее зима досталась Маше: слегла и третий месяц не поднималась с постели мать. Накануне октябрьских праздников Маша договорилась было пойти работать в библиотеку на свое прежнее, девичье место, и не получилось. Пришлось надолго стать не только хозяйкой, но и терпеливой, заботливой сиделкой — кажется, это было последнее, что она могла сделать для матери…
Похоронили ее в начале лета, через несколько дней после того, как Денисовы отметили годовщину своего переезда в Дворики.
Смерть оглушила их всех троих — одинаково и по-разному. Сашку, в представлении которого пока все люди были вечны, — жестокой правдой, Машу — потерей дорогого человека, Николая — естественной болью, к которой невольно примешивались мысли о собственной нелегкой судьбе.