Двадцать лет — срок долгий. Я отчетливо вижу Костю Русакова семиклассником и совершенно не могу представить его сорокалетним, в сущности уже немолодым человеком. Какой ты, Костя? — спрашиваю я под убаюкивающий перестук колес.
…Костя встречает меня у вагона.
Узнаю его сразу, хотя изменился он так же, как все мы, а может быть, и побольше. Лицо утратило не только былую свежесть, но и округлость, когда-то голубые глаза кажутся сейчас серыми; большие, внимательные, они смотрят спокойно и умудренно, как смотрят глаза людей, вдоволь повидавших и худого и доброго. Прежними у Кости остались только волосы: нисколько не поредевшие, они все так же фасонно зачесаны вверх и оттуда падают на широкий лоб тяжелой льняной прядью. Утренний ветерок, посвистывающий на перроне, легонько шевелит эту прядь — Костя в плаще, с непокрытой головой.
— Здорово, брат, здорово!
Товарищи из местного отделения Союза писателей заказали для меня номер в гостинице — Костя пропускает известие мимо ушей.
— Милое дело! — отобрав чемодан, говорит он; это его любимая присказка, в зависимости от тона и обстоятельств в каждом отдельном случае имеющая свое значение. Сейчас, в переводе на наш забытый мальчишеский язык, она звучит как вопрос: «А фигу не хочешь?..»
В просторной двухкомнатной квартире никого нет, Костя объясняет:
— Тамара в командировке, дочка у бабушки. Так что в твоем распоряжении любая комната.
— А кто у тебя жена?
— Судья. Не семья, а конвейер. Жена судит, потом осужденные попадают на исправление к мужу.
— Постой, мне же говорили, что ты в уголовном розыске работаешь?
— Работал. Теперь — начальник исправительно-трудовой колонии. Прошу любить и жаловать. — Костя на секунду склоняет голову, не очень весело шутит: — Жаловать, пожалуй, жалуют, а вот любить — вряд ли. Не той категории… Ну ладно, давай делами заниматься.
Показав, где умыться и побриться, он уходит на кухню, там что-то начинает шипеть и булькать.
— Завтракать, — доносится вскоре короткая команда.
— Слушай, — говорю я, входя на кухню, — да брось ты все это! У меня к тебе тысячи вопросов.
— Милое дело — брось! — возмущается Костя, развязывая на себе кокетливый хлорвиниловый фартучек. — Садись. Выпить хочешь?
— Нет.
— Ну и ладно — вечером, — с видимым удовлетворением соглашается Костя. — Вечером я тебя в ресторацию поведу. Яичница и кофе — все мои кулинарные познания. Ноги протянуть можно.
Костя завтракает, поглядывая на часы, хотя времени до начала работы еще много.
— Слушай, — исподволь начинаю я подбираться к интересующей меня теме. — Ты рассказал бы, как преступников ловят. Что с ними потом делают?
— Что? — Костя встает, укоризненно покачивает головой. — Ты сиди, сиди, я пока переоденусь. Насмешил ты меня.
— Чем?
— Скажи, пожалуйста, почему вроде бы умных людей всегда тянет на такое? Ну вот тебе — зачем? Всяких страстей-мордастей об этом написано — горы! Уж на что я — читаю иной раз, и волосы дыбом. Страх!.. — Костя надевает форменную рубашку, суховато говорит: — В жизни все проще. Как и дела, которыми изо дня в день заниматься приходится. Муж напился, избил жену. Сколько, спрашивают, выпил «Полуторку с прицепом и под копирку». Сто пятьдесят, значит, кружку пива и все повторил. Вот тебе и дело. Или вот еще. Трое подростков забрались в киоск и съели полбидона мороженого.
— Ну и что? — смеюсь я, думая, что Костя шутит.
— Я серьезно, — говорит Костя. — Животы вспучило, ангина у всех. Ребятишек в больницу, родителей обязали внести стоимость мороженого.
— Это скорее анекдот. Есть же опасные преступления?
— Ко мне, конечно, не такие попадают. — Костя хмурится. — Есть, всякие есть. Бывает, что по земле и отпетая сволочь ходит.
— Ты знаешь, что Гущин наших ребят выдал? — сразу вспоминаю я.
— Знаю. Я еще в управлении работал — запрос был. — Костя рывком, словно петлю, затягивает узел галстука. — Поймают.
— Да видишь, — долго что-то.
— Ничего. Сколько веревочке ни виться — конец все равно найдется.
— Это пословица, Костя.
— Нет — практика. А она меня убедила: любое преступление рано или поздно открывается.
— Всегда?
— Всегда, — не колеблясь, подтверждает Костя.
Он смачивает виски одеколоном и, заметив, что с завтраком я покончил, начинает проворно убирать со стола. Через минуту насухо вытертая клеенка блестит, как новая, — Костя остался все таким же аккуратистом.
— Всегда, — словно беседа наша не прерывалась, продолжает он начатую мысль. — Преступление рано или поздно обнаруживается не обязательно потому, что хорошо работает милиция и прокуратура. Прежде всего потому, что хороших людей неизмеримо больше. Народ преступника все равно раскусит. Опознает, говоря по-нашему. Преступник — инородное тело. Рано или поздно, он, как пробка из воды, выскочит…
Под окном раздается гудок машины, Костя выходит и тут же возвращается в кителе; на зеленых погонах, между двумя синими полосами — крупная майорская звезда; привычным движением, закидывая, он поправляет волосы, надевает форменную фуражку. Форма ему идет — в ней он моложе, стройнее и почему-то — более чужой.
— Пошел. Отдыхай, читай. Книги в твоем распоряжении. Захочешь побродить — ключ бери с собой. Буду в шесть. Все.
— Слушай, Костя, — мгновенно решаю я, — возьми меня с собой.
— С собой? — Костя, раздумывая, взглядывает на меня раз, другой и соглашается. — Ладно. Паспорт есть?.. Бери.
У подъезда стоит старенькая, но безукоризненно чистая «Победа»; Костя открывает мне заднюю дверцу, сам садится рядом с шофером — немолодым носатым человеком в коричневой кожаной тужурке на «молниях»; вижу, как в смотровое зеркальце водитель быстро и внимательно оглядывает меня.
— Привет, Вадим Петрович, — здоровается Костя. — МАЗ вернулся?
— Вернулся почти под утро. Скаты два раза менял, говорит.
— Резину обещали. Ты вот что сделай…
За стеклом бегут утренние, недавно подметенные и политые улицы; обвешанные, словно гроздьями, звенят и стучат переполненные трамваи, внизу, обрезая город, вспыхивает Волга — кроткая и синяя, как глаза сельской красавицы.
Костя разговаривает с шофером о каких-то хозяйственных делах, обо мне он, кажется, уже забыл, и это задевает. Я смотрю на его плечи, прикрытые мягкими погонами, на синий околыш фуражки, на его крепкий, хорошо подстриженный затылок и с легким недоумением, к которому примешивается и доля обиды, думаю: осталось ли вообще что-то общее между всеми нами и им, Костей? Спокойствие, суховатость, аккуратность, — не упали ли все эти изначальные семена на благодатную службистскую почву, дав, как всегда в таких случаях, отменный урожай? Подобная мысль мелькнула у меня еще на вокзале, когда, ожидая троллейбуса, я рассказал Косте о встрече с ребятами в Кузнецке, о наших планах на будущий год. Мысль о съезде Костя одобрил, вздохнул, слушая рассказ о Шуриной судьбе, и все. Ни шумной радости, ни горького сожаления. Теперь вот занят разговором о каких-то подшипниках и не догадается даже оглянуться.
— Ну, как город? — Костя, обернувшись, кивает на оставшиеся далеко позади кварталы — машина уже мчится по прямому, как стрела, шоссе. — Это тебе не Пенза, верно?
— Но, но! — предупреждаю я, чуть смущенный таким забавным совпадением. — Пенза — это Пенза.
— Ясно. — Костя подмигивает, на какую-то долю секунды в его спокойно-сосредоточенном лице появляется что-то давнее, мальчишеское и тут же исчезает. — Подъезжаем. Вадим Петрович, крой сейчас прямо в «запчасть», к Греберу.
— Добре.
Перескочив с мягким четырехкратным стуком блеснувшие на солнце рельсы, машина поворачивает вправо и останавливается у металлических с плотно сошедшимися половинками ворот. Слева — обычная проходная будка, и только несколько рядов колючей проволоки по-над забором да сторожевые вышки по углам говорят о том, что будка это не заводская.
— Давай паспорт, — как-то неуловимо подобравшись, говорит Костя.