— Ты ее такими вопросами не смущай, — засмеялся Вовка, ласково взглянув на жену.
— Да, Вовка, — вспомнил я. — Знаешь, кого я нынче в поезде встретил? Гущина.
— Что?!
Серегин с треском поставил рюмку, расплескав вино по скатерти. Муся, укоризненно взглянув на мужа, посыпала пятно солью.
— Ну что, что? Гущина, говорю, встретил.
— Да по этому гаду давно петля плачет! Где ты его видел?
Я коротко объяснил, как встретил и потерял Гущина.
Вовка заходил по комнате.
— Ушел! Опять ушел!
— Да о чем ты? — перебил я, ничего не понимая. — Откуда он ушел? Почему он — гад?
— Гадина! — жестко повторил Серегин. Розовощекое лицо его от ненависти побледнело. — Сашу Борзова и Вальку Тетерева немцам продал!
— Вовка! — я не мог поверить ему. — Что ты говоришь?..
Все это прозвучало как дикий бред, и тем ярче, как при мгновенной ослепительной вспышке, увидел я наших ребят. Саша Борзов каким-то очень чистым голосом спросил:
— Что задумались, хлопцы?..
Сначала я увидел его руки — мужественные и изящные, с длинными тонкими пальцами, руки музыканта и художника. За одни такие руки человека можно называть красавцем, а у Саши, под стать им, была и гибкая фигура, и нежное, как у девушки, лицо, с резко, по-мужски очерченными губами, широко раскрытые серые глаза, глядящие на мир удивленно и радостно. Руки его я никогда не видел без дела — они то постукивали мелком, покрывая черное поле доски ровными строчками алгебраических формул, то — чаще всего, и это было их любимым занятием, — легко несли черный карандаш по плотному ватману. На бумаге, из каких-то небрежных и смелых линий и штрихов, возникали наши потешные физиономии или огромная, как чернильная клякса, родинка на лысине преподавателя немецкого языка; сколько раз, взглянув на такой мгновенный набросок, невольно фыркали мы во время урока. Но это забава, дома Саша писал маслом; у него был зоркий глаз, твердая рука и доброе сердце — великолепные пейзажи и этюды, получавшие высокие оценки на московских выставках молодых художников, являли собой чудесный сплав всех этих качеств. Саше Борзову как художнику прочили блестящее будущее, в московскую школу живописи он был принят вне конкурса. Надо ли говорить, что наша школьная стенная газета, которая несколько лет подряд оформлялась Борзовым, считалась лучшей в городе.
В десятом классе Саша Борзов оставался, пожалуй, единственным, кто не переболел поветрием юношеской любви. И, возможно, поэтому-то девчата не только десятого «А», но и двух других параллельных классов особенно часто дарили Сашу своими признаниями. Как сейчас вижу: с пунцовыми щеками Борзов сидит за столом, хмурит брови и недовольно постукивает пальцами.
— Сашка, опять записку получил? — подкатываемся мы, причем некоторыми из нас движет не только любопытство, но и жгучая ревность.
— Получил, — вздыхает Саша.
— От кого?
— Ну вот еще! — говорит он и, словно спохватившись, торопливо рвет записку на мелкие клочки, в довершение прячет обрывки в карман…
Так же отчетливо, до мельчайших деталей, до каждой веснушки-звездочки на вздернутом носу я вижу Вальку Тетерева.
Невысокий, скорее даже маленький, узкоплечий, с огромной рыжей шевелюрой, конопатый, он надевает очки в черной роговой оправе и сразу становится похожим на профессора в карикатуре. И он бы обязательно стал настоящим профессором, имя которого — верю в это! — с глубоким почтением произносилось бы в стенах любого университета.
Валька Тетерев был математической звездой нашей школы. У него была феноменальная память и острый ум, не терпящий безделья. Очень любил физику и химию, самостоятельно ставил мудреные опыты и постоянно ходил с красными, обожженными кислотой и щелочью руками.
Математиком он, конечно, был врожденным; скучная и мудреная для многих из нас математика была для него понятна и естественна, как воздух, он просто жил ею. Объясняя кому-нибудь задачу, Валька искренне недоумевал, как это можно не понимать.
— Правда, не знаешь? — изумлялся он, помаргивая за стеклами очков редкими рыжими ресницами. — Смотри, ведь это так просто!..
В тревожные дни четвертных опросов Валька иногда выручал нас, «филологов». Стоило его уговорить, и он выкапывал из памяти какую-нибудь мудреную задачу, обращался с ней к педагогу.
Иван Петрович Андриевский, такой же страстный математик, как и Тетерев, быстро просматривал условия задачи, потом задумчиво дергал белую бородку, потом многозначительно покашливал — интересно, интересно! — и забывал обо всем на свете. Вместе с Валькой они начинали стучать мелом сразу на двух досках и стучали обычно до тех пор, пока в коридоре не заливался спасительный звонок. Ради справедливости надо сказать, что на такие «выручки» Тетерев соглашался очень редко и только в самых крайних случаях.
У этого маленького узкогрудого человека было большое и отважное сердце.
Однажды мы только ахнули. Увидев на улице, как рассвирепевший верзила в сапогах с отворотами ударил женщину, Валька преспокойно подошел к нему и, чуть дотянувшись, основательно съездил того по тугому подбородку. Верзила удивленно икнул, коротко занес над рыжей Валькиной головой увесистый кулак. Подбежавшие вместе с нами рабочие спасли щупленького Вальку от расправы. Самое удивительное, что, ударив, Валька не попытался даже отбежать.
— А что было делать? — минутой позже совершенно спокойно спрашивал он. — Объяснять ему, что бить женщину — скотство? Не поймет…
Вспоминается и смешное.
Мы стоим на школьном дворе, ожидая начала выпускных экзаменов. Валька в белой рубашке с открытым воротом, молчаливый и собранный. В руках у него ничего нет — ни книг, ни конспектов, ни шпаргалок.
— Надо сбегать, — киваю я на стоящее в самом углу двора летнее заведение, из-за стен которого, к возмущению педагогов, нередко поднимаются клубы табачного дыма; меня же влекут туда более прозаические надобности.
— Ты с ума сошел! — Маленькие Валькины глаза становятся от ужаса огромными. — Перед экзаменами? Верная двойка!
— Валька, — колеблюсь я. — Надо же…
— И мне надо, — под общий хохот признается Валька. — А нельзя…
…— Вовка, что ты говоришь? — переспросил я.
— Что было, то и говорю, — подтвердил Серегин, расстегивая теснивший крючок гимнастерки. — Ты Игоря Лузгача помнишь?
— Конечно, помню.
Пришел к нам в десятый класс такой парень — Игорь Лузгач. Щуплый, с горящими и черными, как угли, глазами, он был полон скрытой нервной силы, готовой прорваться самым неожиданным образом. Игорь то получал одни пятерки, восхищая педагогов, то, замкнувшись, словно погаснув, еле-еле вытягивал на тройки. Иногда он приходил в класс во всем новом — с фуражки и до коричневых полуботинок, а через несколько дней снова жался на последней парте в потертом пиджаке и разбитых, не по размеру, сапогах. Был он молчаливым, вспыльчивым, странные метаморфозы с одеждой мы объясняли чудачеством, пока не выяснилось, что отец Игоря — безнадежный алкоголик. Все эти годы о Лузгаче я ничего не слышал…
— Ну так вот, — рассказывал Серегин, — приехал он в начале прошлого года. В январе или феврале, так вроде…
— В конце января, — уточнила Муся и тихонько вздохнула.
— Правильно, — кивнул Вовка. — Приехал из Донбасса, на шахте там работал.
— Он разве горный кончил?
— Войну он кончил! — не задерживаясь на объяснениях, мимоходом ответил Серегин. — Ночевал у нас две ночи. Худущий. Как уж он там на шахте работает при его комплекции — не представляю. А так — все такой же. Говорит, говорит, потом будто на столб налетит — молчок. Сели вот так же, выпили, а у него, смотрю, руки дрожат…
— Вот и вы хоть бы по одной выпили, — воспользовавшись случаем, напомнила Муся. — Потоми доскажешь.
— Эх, верно ведь! — спохватился хозяин. — Ну, давай.
Ужин, однако, на ум не шел; минуту спустя, не сговариваясь, мы оба потянулись к папиросам.
— В общем, скажу тебе, — продолжал Серегин, — пил Игорь. Я-то сначала подумал — по наследству. А потом понял: сам он до жизни такой дошел. Поднабрался когда, все и выложил. Зубами скрипел!