Соня улыбается.
— Директор, конечно, осторожничал, а я просто была с ним не согласна. Илюша, говорю, давай разберемся! «Давай». Разбираемся-разбираемся, послушаешь его — правильно выходит, а соглашаться не хочется. Обидно!.. В суждениях своих он был прямой, непримиримый. А так, в жизни — уступчивый. И внимательный. Узнал, что я на вечернем занимаюсь, хоть чем-нибудь да поможет. То объяснит, то контрольную просмотрит, а когда просто домой заниматься прогонит. «Хватит разглагольствовать — иди учись». Мы уже к этому времени встречаться с ним начали. Если точнее — по городу ходить. На откосе, у Кремля, еще где-нибудь. В Горьком есть где побродить. К Ульяновску привыкла, тут своя прелесть. Но Горький — никогда не забуду!
— Красивый город, — подтверждаю я, хотя понимаю, что, говоря о городе, Соня вкладывает в свое восклицание гораздо больший смысл.
— Зимой, после разгрома немцев под Москвой, мы было повеселели. А тут опять заминка. Делаем свое дело, а на душе тоскливо. Илюша мрачный. И флажками на карте теперь командует не он, а старичок-математик. Спросила раз — почему? Нахмурился. «Дальновидным у карты не трудно быть. В учительской…» Поняла, о чем он думать начал, помалкиваю. Раз вот так, вскользь, сказал, другой потом уж прямо: «Уйду я, Соня, на фронт. Все равно добьюсь, чтоб взяли…» Не буду тебе врать: мне очень не хотелось, чтоб ушел. В учительской и так каждый день кто-нибудь с красными глазами ходит. Вот и я — человек тоже… Давай, говорю, разберемся: а так ли уж ты там нужен? Освобождение у тебя по зрению — разве напрасно? Очевидно, и без тебя обходятся, им лучше знать, кого брать нужно. «Во всем, говорит, Сонюшка, разобрался. Скоро год как разбираюсь — хватит. Про зрение мне на четырех комиссиях говорили, — тоже наслушался. Понимаешь: освободить человека можно от чего угодно. Но освободить от сознания собственного долга — не может никто. Охотно допускаю мысль, что без этой конкретной единицы — в очках и необученной — на фронте обойтись могут. А сам я обойтись — не могу. Это, вероятно, чисто мужское чувство: без меня не обойдутся… Может, где-то именно моя пуля, моя рука, моя, наконец, жизнь нужна будет до крайности. Незаменима. Ты не смейся: без последней капли стакан никогда полон не бывает. Так, может, эта капля — я и есть? Понимаешь — а вдруг я?..»
Соня взглядывает на меня, — ее черные глаза полны сейчас не горечью, не болью, а тихой гордостью.
— Вот такой он был! И своего, конечно, добился. Однажды после уроков спрашивает: «Ты вечером свободна?» Свободна, мол. «Пойдем, говорит, сегодня к нам. Нужно же тебя с моими стариками когда-нибудь познакомить». А почему, спрашиваю, сегодня? Если уж так надо, — пойдем в воскресенье. «В воскресенье, говорит, наверно, не получится. Уеду. А мне хочется, чтобы они тебя знали. И чтоб ты к ним когда-нибудь забежала…»
Голос Сони какую-то долю секунды дрожит и снова звучит спокойно и сдержанно, через минуту в нем уже пробивается добрая усмешка.
— Пришли, познакомились… Отец мне его, дядя Вася, сразу понравился. Маленький, усы седые, глаза смешливые такие. Машинистом на паровозе работал. «Э, говорит, птаха-деваха, а ты вроде меня, мелковата. Мать-то у нас, видала, какая? — гвардеец!» И сразу мне с ним как-то легко, привычно стало. А матери я не понравилась. Да и она мне, признаться, — не очень. Наверно, это помимо нашей воли сказывается: как к нам относятся, так и мы тем же платим. Высокая, суровая, редко когда слово скажет, и смотрит неприветливо. Да ты и сам видел — по первому взгляду она на всех такое впечатление производит. Больше всего меня тогда удивило, что Илюша ничего этого не заметил. Даже задело немножко, — хоть помог бы, мол, как-то. Пошел меня проводить, только вышли, я ему и говорю: нелюбимой невесткой буду, наревусь когда-нибудь. Засмеялся. «Да она только с виду такая. А узнает, привяжется — на всю жизнь. Есть это в ней — суровинка, трудно им когда-то с отцом приходилось. Потом и другое, говорит, учти — мать. Вот будут у нас с тобой дети, вырастут, и сама поймешь, с каким чувством матери встречают тех, кто заменит их детям и мать и отца родного…»
Соня снова взглядывает на меня — колеблясь, говорить что-то или нет, решительно взмахивает ресницами.
— Сказал вот так, и первый раз пришло мне тут в голову. Илюша, говорю, до воскресенья — четыре дня. Давай распишемся. Чтоб знал там, на фронте, что тебя жена ждет… Прижал мою руку, волнуется. «Спасибо, Сонюшка. Думал я об этом. Только не надо… Знать я и так буду, что ты ждешь. А если что-нибудь случится, лучше, чтоб ты была свободной. Ну я, наверно, захлюпала, еще там что-нибудь — не помню. Помню, что думала: вот, мол, какие мы умные да разумные!.. А теперь понимаю — насколько глупа была. Где уж мы, женщины, очертя голову броситься можем — тоже по глупости! А там, где настоящее, — до тошноты благоразумны. Помнишь, у Маяковского: позорное благоразумие?.. До сих пор простить себе не могу. Был бы у меня ребенок, и ничего бы мне больше не надо!.. Понимаешь, как получается: люблю детей, а своего нет. Когда их много, как у меня, — это хорошо, это очень хорошо! И все-таки нужен еще один — тобой выношенный. Такова уж, наверно, природа женщины. Все подумываю приемыша где-нибудь взять. Не знаю только, как Вера Павловна отнесется, все никак спросить не решусь. До сих пор ее немножко побаиваюсь. Смешно?
— Нет, не смешно, — торопливо уверяю я. — Ты рассказывай, рассказывай.
— Да я все почти тебе и рассказала… Проводили — уехал, и стала я жить, как все солдатки: от письма до письма. Получишь — радуешься, долго нет — кручинишься. Увидишь утром, что почтовый ящик опять пустой, — сердце в комочек и сожмется!.. Лукавить не стану: к старикам я не часто ходила. Все из-за нее — из-за Веры Павловны… А уж письмо получишь, тут хочешь — не хочешь, идти надо. Когда дядя Вася дома — все хорошо. Войдешь — «А, птаха-деваха! Светишься — весточку получила? И мы получили. Что наш герой делает, а? — лычки заслужил! Так к концу войны в полные генералы выйдет. А что? У нас в семье свои полковники есть, видала?» И мигает, на супругу показывает… Удивительный человек был! Всегда с шуткой, веселый, а ведь иногда по двое суток с паровоза не сходил. Явится — от усталости падает. Вот я и старалась угадать, чтоб он дома был. А когда одна Вера Павловна — все по-другому. Читаешь ей письмо — молчит, слушает. Случайно какое-нибудь ласковое слово прочтешь, пропустить не успеешь — губы подожмет. Потом — чай, это уж непременно. Сидим друг против друга — она молчит, и я молчу. В блюдечко дует. Взглянет иногда, так и чай в горло не идет. Веселая придешь — не нравится. Вот, мол, Илюша на фронте, а она улыбается. Невеселая — наоборот, тревожится: не случилось ли чего с Илюшей? В общем, и то не так, и это — не эдак. Отсидишь, сколько нужно, и бежать. Провожать выйдет — обязательно в карман что-нибудь сунет. И тоже — молчком. Не взять — обидится, а брать — вот как не хочется! И каждый раз такая церемония, как расписано: чтение письма, чаепитие, проводы. Час двадцать, — минута в минуту. Словно на приеме в каком-нибудь посольстве. Только принимали меня не в палатах, а в комнатушке с кухонькой. Дом у них свой в Ульяновске был, сдавали. Вот этот самый, кстати. А в Горький из-за сына переехали. Это я все от дяди Васи узнала, по шуточкам его. «Как же, говорит, куда цыпленок, туда и наша клушка. Где уж ты, мать, — кремень, а тут — слаба. Как тесто вон — хоть меси тебя и в печь сажай». Вот когда он бывал, тогда я на часы не смотрела. Один раз заночевала даже. Дома себя чувствовала…
В окно бьет резкий порывистый ветер, черные листья акации начинают греметь, как жестяные; оказывается, давно стемнело. Соня включает настольную лампу с уютным абажуром из зеленого стекла — сейчас таких уже не делают, — подходит к окну.
— Может, закрыть?
— Нет, нет, не нужно.
Вернувшись на свое место, Соня некоторое время молчит, потом с задумчивым любопытством спрашивает:
— Ты веришь в предчувствия?.. А я поверила… Последнее письмо Илюша прислал в июле сорок четвертого года. Прочитала и поняла, что больше я его не увижу. Ни в школу, ни к старикам в тот день не пошла — так мне плохо было. Прощалась. И сейчас вот: закрою глаза — каждую строчку вижу.