— То есть к тому времени, как Илюша вышел из дома, «Скорая» еще могла стоять под окнами… у подъезда, где живут Серебровы? — спросила я, припоминая слова Ноябрины Михайловны: «Я думала, он под деревом спрятался… там под нашими окнами деревья растут, и поэтому не видно из окна, что у подъезда происходит…» — Что там было, у подъезда?
— А я не помню, — буркнул Калабаев. — Илюшку-то я видел. Днем. Он мне телефоном своим хвастался новым. Хороший такой телефон. Мне как раз позвонить нужно было. Я спросил.
— И что?
— И позвонил, — отозвался Калабаев, — а что? Илья — он парень хороший. Душевный. И Лешка Гнилин, который ехал на своей «восьмерке», — тоже душевный. Не мог он, значит…
Психологические характеристики, даваемые пьющим дворником Калабаевым своим соседям, не отличались разнообразием. Я кашлянула и задала наводящий вопрос:
— То есть вы не помните, стояла ли «Скорая» в тот момент, когда Илья выходил из подъезда вечером?
— А откуда ж мне знать, — пожал плечами тот, — Илья, он не докладает. Я его не видел, когда он вечером выходил.
— Ты ж говорил, что видел! — возмутился дед Бородкин. — Ты же мне сказал, что видел, как Илюшку в люк затаскивали, Калабаев!
— Вы сами, Антон Антоныч, говорили, что видели Илью практически в момент его похищения, — напомнила я.
— Так я со слов Калабаева говорил! — снова выплеснул возмущение отставной майор. — Он говорил, что видел!.. Я и просил его доложить повторно, чтоб ты, Марина, меня слышала. А он, знать, с пьяных глаз сбрехнул!!
Дед-разведчик меня еще разве что только Феклой и Марфой не титуловал, подумала я.
— А теперь он говорит, что не видел!.. — разорялся тем временем Бородкин. — Ты что же это, рядовой в запасе Тимур Калабаев, говоришь такое?..
— Мало ли что мне с пьяных глаз… — бормотал тот. — Я тогда увлекшись был, вот и сказал, что…
— Но «Скорая» была точно? — уточнила я.
Калабаев вяло трепыхнулся и вырвал бутылку из пальцев почти стащившего алкоголь пацана:
— Куд-ды, шкет! Положь эту гадость и никогда в ее сторону и не гляди! Вишь, какой я синий? Это вот от пиянства! Что ты сказала там, а? — наконец-то удосужился среагировать он на меня.
— «Скорая» была точно? — повторила я.
— А… точно!
— А к кому она могла приезжать?
— Ну… а хрен его знает. Хотя погоди… к этому, который над прокурором живет… к Гирину.
— Кто такой Гирин?
— Так из двадцать первой же квартиры! Гирин, Абрам Ицкакович.
— Не Ицкакович, а Ицхакович, — поправил мальчишка, сидящий у ног дворника.
— А я что говорю? Ицкакович он и есть. Он, хотя бы и еврей, в отличие от шлагбаума… а — человек такой… — Калабаев покрутил пальцем в воздухе, подбирая эпитет для определения сущности гражданина Гирина, а потом выдал уже проверенное: —…э-э… душевный! Сердце у него. Больное, в смысле. Вот к нему и катается «Скорая», значится. Он уж пару раз кони чуть не двинул. Больной он. А так мужик хороший, душевный.
— А не известен ли вам, случаем, мальчик по имени Марат, с которым дружил Илья? — осторожно спросила я. — Он с ним еще, помнится, выкидывал всякие злые шутки. Изобретательные ребята.
Дворник Калабаев демонически захохотал. Эхо покатилось куда-то вниз и грянуло, распадаясь на мелкие, как раскатившийся бисер, отголоски. Мальчишка у ног дворника зашевелился и сказал:
— А я Марат. Чего тебе? Про Илюшку? Пропал он. Он со мной еще позавчера на связь выйти должен был. И — нет.
— Так это ты тот самый Марат, что в свое время требовал за Илью восемьсот баксов, которые следовало оставить в Филевском парке, да?
— Ну, я, — угрюмо сказал Марат, оправляя ворот олимпийки. Судя по всему, мальчишка был отчаянный. И — из бедной семьи. Понятно, почему он дружил с Ильей, у которого были такие забавные игрушки, как телефон за четыреста долларов и цифровая видеокамера за три тысячи.
— Ясно, — сказала я, окидывая взглядом могучую подпольную организацию, — спасибо за информацию.
— Так вы еще главного не знаете, говорю! — рявкнул дед Бородкин. — Не успела выслушать, а уже туда же: «спасибо»! Илюшку те, которые под ремонтников, похитили, а вовсе не те, которые в «Скорой»! Я уверен, потому что… ты знаешь, как тебя, Мария… (Уррра! Первый раз попал правильно!) В общем, тут есть один ход. В подвал. На этом ходе вся моя версия строится. Идем-ка.
Мы тронулись в путь, а вслед нам прошелестел ехидный голосок дворника Калабаева:
— Ишь Антоныч старается! Молодуху склеил и рад ей показывать всякие укромные уголки, старый блядун… Ну, Антоныч! А девка-то, видать, ничего. И глаза такие. Ничего. Хорошая девка. Душевная…
* * *
Не стану описывать тех катакомб, через которые повел меня дед-организатор. Скажу только, что чудом уцелела моя одежда и обувь. Если бы, не дай бог, надела туфельки даже на минимальном, пять-семь сантиметров, каблуке, я сломала бы себе ногу. К счастью, в данный момент я была безо всяких шпилек, на устойчивой плоской подошве.
— Скоро ли? — спросила я, когда мы начали взбираться по какой-то проржавевшей грязной лестнице, по которой к тому же, кажется, сочилась вода.
— Скорая какая… — ворчал дед. — Сразу ей все вынь да положь, говорю. Потерпеть не может.
— А это вода течет?
— Конечно, вода. Еще бы не вода. Мы ж под Москвой-рекой. Ясно тебе?
— Что?
— Под рекой. Да. Ну-ка, иди сюда. Спрыгивай с лестницы, дальше наверх не полезем.
— Совсем? — содрогнувшись, спросила я.
— Пока что.
Вслед за дедом Бородкиным я спрыгнула с лестницы в какую-то нишу. Ниша была проделана в бетонной стене, угрожающим массивом вздымающейся не меньше чем на пятьдесят (насколько я могла судить) метров надо мной, плюс еще те двадцать, что мы уже поднялись по упомянутой ржавой лестнице.
— Катакомбы… — бормотал дед. — Понастроили бункеров, а теперь давай все рассекречивать… Нельзя же так.
Говоря это, он углублялся в нишу.
— Молодеш-шь, молодеш-шь… Иди-ка сюда, говорю. Вот — глянь. Это что? И еще потом будешь говорить, что в нашем городе пропасть человек не может. Особенно через это подземелье. Тут, может, тысячи пропадают, и никто их не ищет. А если и поищет, то не найдет никогда. Вот так-то. Гляди, говорю.
Смысл дедовых монологов, смысл ужасный и леденящий кожу не меньше, чем промозглый холод подземных коммуникаций, дошел до меня не сразу. За то время, пока он изрекал свою филиппику, мы углубились в нишу метров на десять. Ниша оказалась входом в огромный и гулкий, все расширяющийся тоннель, во многих местах притопленный жидкой грязью. Дед выхватывал фонарем участки бетонного пола… собственно, пола почти не было видно, под ногами хлюпала вода, вяло жмакало серое месиво, там и сям был разбросан щебень, строительный мусор, попалось даже несколько бутылок. Майор Бородкин уверенно увлек меня к стене, где виднелось несколько куч мелкого строительного камня, поверх которого лежали две или три полосы мягкого изоляционного покрытия, таким обматывают трубы парового отопления. Дед поворошил в куче щебня и наконец проговорил:
— Ну вот… а ты не верила. Гляди!
И он толкнул носком ботинка какой-то белый предмет округлой формы, который я сначала было приняла за крупный камень.
Но это был не камень. Присев на корточки, я разглядела, что белый округлый предмет — не что иное, как человеческий череп.
— А, распознала? — спросил меня отставник таким радостным тоном, словно сделал мне подарок, а не показал человеческие останки. — Вот и то-то, говорю. Тут таких много, если побродить по лабиринтам. А если хорошенько побродить, то не факт, что сам не станешь вот таким черепом, говорю.
— И вы думаете, что Илюша Серебров мог пропасть в этих катакомбах? — выдохнула я. — А как велики они?
Дед Бородкин посмотрел на меня как на полоумную.
— Вся Москва, милая моя, — наконец ответил он, — вся Москва, — а кое-кто из молодежи, которые лазали по этим ходам, говорят, что некоторые — огромные! — тоннели тянутся до Домодедова и даже чуть ли не до Зеленограда и Коломны. И ты, из спецслужб, этого не знаешь?