Впрочем, не здоровался он не только с Ховардом, он никогда ни с кем не здоровался. Ховард видал его у церкви: Керстаффер, не здороваясь, быстро проходил через толпу, люди расступались, словно боясь обжечься, он резал толпу, как нож масло.
После одной из таких встреч на туне Рённев заговорила с Ховардом:
— Берегись Керстаффера. Он против тебя злобу затаил. В те годы, что я ходила во вдовах, он сватался ко мне раза два-три — ну, да я тебе об этом рассказывала. Ему, конечно, не столько была я нужна, сколько хутор, это я хорошо понимала. И вот появился ты, и ему кажется, будто ты украл у него и меня, и Ульстад. Так уж он устроен: если он себе что-нибудь присмотрел, то постепенно начинает считать это своим. Я могла бы тебе много порассказать. Но ты его берегись — этого он тебе никогда не забудет.
На следующий день, когда Ховард, наведя порядок в хлеву, чистил скребницей одну из коров, старуха Мари вдруг заговорила:
— Любишь ты скотину, — сказала она Ховарду, — и старух тоже не забываешь. Господь вознаградит тебя за это на небесах.
— Ну, у него без меня забот хватает, — ответил Ховард.
Старуха погрозила ему кулаком — мол, не гневи бога.
— В Писании сказано: «И кто напоит одного из малых сих, не потеряет награды своей». Он это о детях, о скотине да о стариках. До этого я сама додумалась, лежа тут, в стойле, три года. А он, бог-то, уж своих слов не забывает. Кхе. Он и Керстаффера Берга не забудет — как тот со своими помешанными обращается. Придет день, и он скажет помешанным: «Бедные вы мои помешанные, ступайте направо от меня, туда, где радость и веселие», — скажет. А Керстафферу скажет: «Ты же, Керстаффер Берг, ты ступай-ка налево от меня, туда, где плач и скрежет зубовный, — скажет. — Ибо за все то зло, что ты сделал бедным моим помешанным, я не я буду, а тебе воздам».
— Здорово ты Библию знаешь, — сказал Ховард.
Да, гордо отвечала она, муж ее много лет в церкви мехи органные качал. Уж как он, бедняга, всякую музыку любил! В то время ей приходилось каждое воскресенье, когда проповедь была, сидеть на чердаке у мехов органных и следить, чтобы мужа не напоили; у мужиков такое развлечение было: напоить его, чтобы он неправильно мехи качал и орган вдруг начинал реветь, когда он должен был звучать тихо-тихо. Да, в здешней церкви орган есть. Ховард уже, наверное, слышал. Мало в каких церквах, насколько она знает, есть орган. А подарил церкви этот орган отец Керстаффера Берга, Старый Эрик — его еще Чертом звали, — он вбил себе в голову, что если сделает такой подарок, то в ад не угодит, а туда ему прямая была дорога, все это знали, да и сам он тоже. История эта — быль, и, хоть Старого Эрика уже нет в живых, Ховарду все же полезно ее послушать. Ведь крестьянин должен знать всех своих соседей. К тому же многие считают, что Керстаффер — ну прямо вылитый Старый Эрик.
И она принялась рассказывать.
Странно было смотреть на нее и слушать ее рассказ. Лицо у нее было старое, морщинистое, загрубелое, обветренное, но скорее желтое, чем бурое, как порой бывает у стариков, которые ушли на покой.
Говоря, она не смотрела на Ховарда. В голосе появилась какая-то напевность — чувствовалось, что историю эту она уже рассказывала многим, и по многу раз, и всегда теми же словами.
Таких рассказчиков Ховард знал и в Телемарке.
Рассказ ее был об Эрике.
Эрик много лет был сущим бичом для селения. Всего больше, конечно, для хусманов и другого мелкого люда.
Эрик давал деньги в долг. Чаще всего беднякам. Ссужал в весеннюю бескормицу далер — многим ведь надо было семенное зерно покупать — и требовал к рождеству два.
За два дня до рождества он, сидя в широких санях, объезжал хусманов и собирал свою, как ее называли, рождественскую пошлину. Ежели кто заплатить не мог, то Эрик знал, что делать. Снимал в коровнике дверь, клал ее на сани и увозил к себе в Берг в залог.
Хусманам обычно удавалось наскрести сколько нужно, и они тащились в Берг и платили. А дверь от коровника приходилось волочить домой на спине…
Старый пробст — тот, что служил до того, который служил до господина Тюрманна, — был человек властный и суровый. Что-что, а грешников он распекать умел. Уж он-то, стоя на кафедре, не болтал о картошке да об озимой ржи. Нет, он толковал о дьяволе и его деяниях, вечном адском огне, да так, что в церкви паленым пахло.
Как-то зимою повесились двое из Эриковых хусманов. А через несколько недель Эрик сам слег и решил, что пришел ему конец. Тут старый пробст и заглянул к нему. Он давно поклялся, что добудет для каждой церкви в приходе орган и платить станут самые закоренелые грешники.
В главном приходе заплатил Завод, в другом, говорили, барон Русенкрантц. Но у нас тут органа так и не было.
Чем пробст стращал Эрика, легко догадаться. Перепугался Эрик, видно, до крайности, раз орган купил. Выложил за него, говорят, много сотен далеров. И сделано это было в один миг: Эрику хотелось услышать орган на собственных своих похоронах.
Но похорон пришлось ждать долго. Эрик-то возьми да выздоровей. Керстаффер, уж, верно, заждался — все ему не получить хутор; Эрик и слышать не хотел о том, чтобы передать ему двор и сесть на его харчи.
И вот однажды весной — да, в ту самую весну, когда он орган подарил, — поехал Эрик на западный берег озера ячмень молоть. Мельница там хорошая, круглый год вода не замерзает.
Домой, как и на мельницу, ехал он по льду. Но пробыл-то он у мельника долго, а солнце тем временем каждый день припекало и припекало, и лед подтаивал.
Уже к вечеру он подъезжал к берегу, а прямо к югу от Берга в озеро впадает ручей. Да ты знаешь, — сказала Мари, — его еще Межевым ручьем называют.
Вот этот ручей, видно, подточил лед. Тут и случилась беда: когда до берега оставалась сотня локтей, лед проломился, и лошадь и Эрик провалились в воду.
Керстаффер в это время ужинал на кухне с двумя хусманами. Когда они услышали треск льда и крики Эрика, оба хусмана кинулись на помощь, прихватив веревку и шесты. А Керстаффер — он на крыльце остался.
— Это отец! — сказал он. — По голосу узнаю. С места не сдвинусь. Черт своих в беде не бросит!
И точно, так оно и вышло. Как бы там ни было, а выбрался Эрик на берег. Мука пропала, но…
Узнал он про слова сына и, удивительнее дело, не рассердился. Рассмеялся и сказал:
— Мы с Керстаффером — два сапога пара.
И в то же лето разрешил Керстафферу расширить погреб и взять помешанных.
— Пусть немножко подзаработает! — сказал старик. — Тогда он, может, и мне даст мой век дожить.
Но Эрик все же отправился на тот свет до срока.
Когда государство того, как это называют, обанкротилось, у Эрика был полный сундук бумажных далеров. Деньги-то у него все больше бумажные были, их ведь добывать легче, чем серебро. И когда он услыхал, что каждому бумажному далеру цена теперь всего несколько шиллингов, то так разозлился, что собрал все свои далеры — а их у него было, говорят, много тысяч — бросил в очаг и сжег все до единого.
А на другой день, как сел подсчитывать, сколько потерял — не только далеры, которые государство отняло у него, но и все те шиллинги, которые сам спалил, — то так расстроился, что хватил его удар и через два дня он приказал долго жить.
Но в последний свой час он кое-что вспомнил: отыскал квитанцию за орган и уже не выпускал ее — так зажал, что, когда помер, не вытащить ее было.
Он сжимал ее в руке, как сова сжимает в когтях котенка. И пришлось опустить квитанцию вместе с ним в могилу. Он, ясное дело, собирался помахать ею, когда предстанет перед троном всевышнего. И в первый раз на органе играли на его похоронах — такое он поставил условие, когда дарил. Ей-богу, люди плакали, хоть и были рады-радешеньки, что Эрик помер. А вот попал ли он с этой квитанцией на небо, не скажу. Привидение его ходит в Берге. Вечером по четвергам Эрик стоит у моста и останавливает лошадей, если кто едет верхом.
Мари посмотрела на Ховарда.