За каждым шагом Чаадаева в Варшаве следят. Когда 18 июля он прибыл в Брест, то был немедленно задержан, подвергнут обыску и допросу. 21 июля Великий князь Константин Павлович пишет брату-царю в Петербург: «Пограничный почтмейстер и начальник таможенного округа исполнили мое приказание осмотром всего, что при нем было, и как нашли разные непозволительные книги и подозрительные бумаги, то оныя представили ко мне, а его оставили в Бресте под надзором. По рассмотрении здесь оных бумаг оказываются особенно из двух к нему, Чаадаеву, писем следы связи его с Николаем Тургеневым, с Муравьевым и князем Трубецким, теми, которые известны в возмущении». Константин извещает царя, что вместе со своим письмом посылает «оригиналом выше означенные письма», «выписку из всех найденных при нем бумаг», «Каталог книгам», «масонский патент» и спрашивает разрешения: Как поступить с ротмистром Чаадаевым, которого он, Константин Павлович, приказал из Брест-Литовска не выпускать и иметь «за ним секретный полицейский надзор»[129].
Эта переписка свидетельствует, что фигура Чаадаева была небезразлична для семьи царя. Но один факт при чтении ее сегодня поражает: только что произведен суд и началась расправа над декабристами, пятерых повесили, остальных еще даже не успели сослать в Сибирь. В Россию в эти страшные дни возвращается не только близкий им человек, но и соучастник их дела, возвращается с письмами, которые неоспоримо свидетельствуют о его близости с зачисленными в первый разряд преступниками. Почему Чаадаев не уничтожил этих писем? Почему не попытался утаить масонский патент? Ведь масонские ложи давно запрещены в России. Тут не просто человек дерзко идет навстречу своему испытанию, будто томимый жаждой «ощущения опасности»[130], которая была свойственна, например, декабристу Михаилу Лунину,— он бросает дерзкий вызов судьбе.
Кто знает, может быть, слово «безумец» по отношению к Чаадаеву впервые сорвалось с царских уст именно в ту минуту, когда он дочитал «всеподданнейший рапорт» своего брата Константина?
Впоследствии Чаадаев напишет: «Меня часто называли безумцем, и я никогда не отрекался от этого звания»[131].
Перед царем на столе для справок постоянно лежал «Алфавит декабристов», Чаадаев в него, естественно, внесен. Однако не зря современники считали личность Чаадаева загадочной. Загадочна была его отставка, но еще менее понятно то, как аттестован Чаадаев в «Алфавите декабристов». Чья-то сочувственная рука совершила тут прямой подлог. «Чаадаев,— читаем мы,— был членом Союза Благоденствия, но не участвовал в тайных обществах, возникших с 1821 года».
26 августа Чаадаева подробно допросили в Бресте капитан-командор Колзаков, доверенное лицо великого князя. На допросе он вел себя как немногие декабристы, такие, как Николай Бестужев, Михаил Лунин, Михаил Фонвизин, которые не открылись на следствии, были сдержанны и тверды. Так, на вопрос о связях своих с Николаем Тургеневым, Якушкиным, братьями Муравьевыми, Трубецким Чаадаев заявил, что «кроме сношений дружбы, никаких и ни в какое время с ними не имел».
(Разумеется, это уже результат урока, извлеченного из знания о следствии над декабристами. Вероятно, возможный свой ответ он неоднократно обсуждал вместе с Николаем Тургеневым за границей.) На прямой вопрос допросного листка, не принадлежал ли он к каким-либо тайным обществам в России или за границей, Чаадаев решительно ответил, что «ни к какому тайному обществу никогда не принадлежал», так как считал «безумством и вредным действие тайных обществ вообще».
Такое впечатление, будто Чаадаев и писем, компрометирующих его, не уничтожил затем, чтобы и самому быть допрошенным, как его друзья, и высказать властям свою въездную программу. Обилие книг по религиозным вопросам, которые он с собою вез, Чаадаев объяснил стремлением «к умножению познаний своих насчет религии и укрепления своего в вере христианской»; он всегда «с горестию» думал «о недостатке веры в народе русском, особенно в высших классах».
Царь велел брату объявить Чаадаеву: «хотя из найденных при нем бумаг видно, что он имел самый непозволительный образ мыслей и был в тесной связи с действовавшими членами злоумышленников, за что подвергался бы строжайшему взысканию», но он, Николай Павлович, надеется, что Чаадаев изъявит «чистосердечное в заблуждении своем раскаяние, видя ужасные последствия подобных связей».
Чаадаев пробыл в Бресте сорок с лишним дней, с 18 июля по 29 августа 1826 года. У него взяли подписку о том. что он не будет впредь участвовать в тайных обществах (аналогичную подписку весной взяли у Пушкина), и цесаревич Константин Павлович разрешил Чаадаеву выехать в Москву под надзор полиции, которой было предписано «буде малейше окажется он подозрителен, то приказали бы его арестовать» (распоряжение московскому военному генерал-губернатору)[132].
Чаадаев вернулся в Россию идейным Дон-Кихотом, поистине рыцарем печального образа — рыцарем верной памяти своих сосланных и казненных друзей. Впоследствии близко знавшие Чаадаева признавали его особое свойство, которое определяли как «нравственную неприкосновенность»[133]. Вероятно, оно и не разрешило ему остаться за границей или хотя бы уничтожить письма-улики.
Возвращение Чаадаева было по заслугам оценено его современниками, которые справедливо увидели в этом своего рода нравственный подвиг.
Чаадаев принес с собою в придавленную николаевскую Россию великий дар — дар «нравственной свободы, свободы выбора»[134], по словам поэта О. Мандельштама.
Затворничество Чаадаева
Из полицейского архива известно, что Чаадаев сентябрь 1826 года провел в Москве и 4 октября выехал в имение Алексеевское Московской губернии Дмитриевского уезда к своей тетушке княжне Анне Михайловне Щербатовой. Что представляла собой Москва в сентябре 1826 года, достаточно подробно рисует в своих неопубликованных воспоминаниях литератор М. А. Дмитриев, впоследствии близкий приятель Чаадаева.
«После казней и ссылок на каторгу людей преступных тогда одной мыслью, одним неосторожным словом и оставивших после себя столько вдов и сирот, назначен был триумфальный въезд в Москву для коронации. Для Николая Павловича это был действительный триумф: победа над мятежом»[135].
«13 сентября были на Девичьем поле столы и увеселения для народа. Угощение состояло из пирогов и жареных быков, из белого и красного вина, а увеселения из балаганов и палаток, как бывает всякий год под Новинским»[136]. «Последним празднеством был 14 сентября фейерверк. Его описывать нечего, да и нельзя. Скажу только, что он великолепен». Праздник на Девичьем поле закончился давкой, а сама коронация произвела на зрителей дурное впечатление. Дмитриев описывает «неподвижное лицо и солдатское величие» императора во время венчания на царство и то, как он «делал все как-то смело, отчетисто, по темпу, как солдат по флигельману, и как будто не в соборе, а на плацпараде. Из короны Николая Павловича выпал самый нижний бриллиант, и весь крест держался на пустой оправе. Нам показалось это дурным предзнаменованием... «Есть язык вещей»,— сказал кто-то»[137].
Во время торжественного обеда в Грановитой палате по случаю коронации, который состоялся 27 августа,— на следующий день после допроса Чаадаева в Бресте,— Константин Павлович подошел к графу А. Ф. Орлову, брату декабриста Михаила Орлова, близкого друга и однополчанина Чаадаева, и сказал ему с «обычной своей любезностью», как пишет Дмитриев: «Ну слава богу, все хорошо, я рад, что брат коронован! А жаль, что твоего брата не повесили»[138].