Простите, мой добрый, дорогой Федор Михайлович, я также верю, что когда-нибудь увидимся, но когда и как, знает про то Бог мой! Знаете ли, мне все кажется, что это будет именно под другим небом, где-нибудь далеко отсюда, а от Вашего местопребывания теперешнего еще дальше. Тогда, когда Вы воскреснете душою и здоровьем, тогда как, может быть, и я буду получше чувствовать себя, и получше и поздоровее. Итак, до свидания! Желаю Вам всего лучшего. О брате Вашем слышала, не знаю, правда ли, что он оставил заниматься литературой pi предался занятиям другого рода, которые ему не могут доставить никаких неприятностей, а только выгоды. О сестре С. я имею недавно очень приятные вести. Она и очень помнит и любит.
Сердечно Вам преданная».
Сатирический образ старушки России, которая обирает всех ради «развратных стремлений», не случаен в письме Фонвизиной к Достоевскому. Это не было первым пришедшим на ум сравнением. Еще в мае 1853 года, возвращаясь из Сибири на родину и переезжая Урал, Фонвизина отмечает в путевом дневнике:
«На Урале остановились у границы европейской, означенной каменным столбом. Как я кланялась России, въезжая в Сибирь на этом месте, так поклонилась теперь Сибири с благодарностью за ее хлеб, соль и гостеприимство. Поклонилась и Родине, которая с неохотою, как будто ровно мачеха, а не родная мать, встречала меня неприветливо. Продолжая путь, все более и более разочаровывалась на счет отчизны. Не такою я знала ее, не такою думала встретить... Напала какая-то неловкость — душа, точно вывихнутая кость, как будто не на своем месте: все более становилось жаль Сибири и неловко в России,— впереди же не предвиделось радости... Здесь все пусто, все заросло крапивой, полынью и репейником»[205].
Разумеется, в письме, отправляемом на каторгу, Фонвизина не могла писать столь откровенно, как в дневнике, и вынуждена была зашифровать свои впечатления в иносказания, впрочем, прозрачные для ее адресата. «С каким удовольствием я читаю письма Ваши, драгоценнейшая Н. Д. Вы превосходно пишете их или лучше сказать, письма ваши идут прямо из вашего доброго, человеколюбивого сердца, легко и без натяжки»,— писал Достоевский в своем письме Фонвизиной.
К сожалению, мы не знаем ответа Достоевского на письмо Фонвизиной от 8 ноября 1853 года. Не знаем и того, продолжились ли далее их отношения и переписка.
Но встреча петрашевца Достоевского по пути на каторгу с замечательной декабристкой осталась яркой вехой в биографии великого писателя.
Толстой и Фонвизина
Не будет преувеличением сказать, что тема декабризма всю жизнь волновала Толстого. В 1856 году после амнистии и тридцатилетней ссылки начали возвращаться из Сибири оставшиеся в живых декабристы. Русское общество их не забыло, но ему предстояло заново передумать и решить для себя вопрос, чем было в русской истории и для русской истории декабристское движение.
26 марта 1860 года Толстой пишет Герцену: «Я затеял четыре месяца тому назад роман, героем которого должен быть возвращающийся декабрист». (Первые главы этого романа Толстой читал И. С. Тургеневу в Париже.) Однако вскоре писатель оставил эту работу, увлеченный поисками, из которых начал расти роман «Война и мир».
Вот как это объяснял сам Толстой: «В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, и героем которой должен был быть декабрист, возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и несчастий моего героя, и оставил начатое. Но и в 1825 году герой мой был уже возмужалым семейным человеком. Чтобы понять его, мне бы нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпадала с славной для России эпохой 1812 года. Я в другой раз бросил начатое и стал писать со времени 1812 года».
Роман «Война и мир» был завершен в 1869 году. Прошло еще десять лет, и в 1878 году, только что закончив печатание «Анны Карениной», Толстой опять вернулся к старому замыслу романа о декабристах.
Толстой встречается в Москве с оставшимися к этому времени в живых деятелями 14 декабря: Матвеем Муравьевым-Апостолом, П. Н. Свистуновым, А. П. Беляевым, Д. И. Завалишиным.
Несколько раз писатель навещает дочь Никиты Муравьева — Софью Бибикову, или Нонушку, как ее звали с детства близкие; видится с дочерью Рылеева Анастасией, племянником казненного М. П. Бестужева-Рюмина — историком К. Н. Бестужевым-Рюминым, с сыном Оболенского и др. В Петербурге Толстой познакомился с редактором журнала «Русская старина» М. И. Семевским и В. В. Стасовым, который служил в Комиссии по собиранию материалов по истории царствования Николая I и заведовал отделом искусства в публичной библиотеке.
Хочется особо отметить, что не только интерес к русской истории воскресил для писателя эту тему. Декабристы интересовали Толстого прежде всего как необычное явление в мире нравственном. Об этом свидетельствует, в частности, письмо Толстого к Свистунову от 14 марта 1878 года. «Когда вы говорите со мной, вам кажется, вероятно, что все, что вы говорите, очень просто и обыкновенно, а для меня каждое ваше слово, взгляд, мысль кажутся чрезвычайно важны и необыкновенны, и не потому, чтобы я особенно дорожил теми фактическими сведениями, которые вы сообщаете, а потому, что ваша беседа переносит меня на такую высоту чувства, которая очень редко встречается в жизни и всегда глубоко трогает меня».
От Свистунова получил Толстой письма декабриста М. А. Фонвизина и рукопись его жены Натальи Дмитриевны. «Посылаю обратно письмо Фонвизина и замечания его жены,— писал Толстой Свистунову.— И то и другое мне было интересно. Насчет исповеди, о которой вы мне говорили (речь идет о рукописи Фонвизиной, также имевшейся у Свистунова), я повторяю мою просьбу — дать мне ее. Простите меня за самонадеянность, но я убежден, что эту рукопись надо беречь только для того, чтобы я мог прочесть ее; в противном же случае ее надо непременно сжечь.
Тысячу раз благодарю вас за вашу ласку ко мне и снисходительность; вы не поверите, какое всегда сильное и хорошее впечатление оставляет во мне каждое свидание с вами... P. S. Тетрадь замечаний Фонвизиной я вчера прочитал невнимательно и хотел уже было ее отослать, полагая, что я все понял, но, начав нынче опять читать ее, я был поражен высотою и глубиною этой души. Теперь она уже не интересует меня как только характеристика известной, очень высоко нравственной личности, но как прелестное выражение духовной жизни замечательной русской женщины, и я хочу еще внимательнее и несколько раз прочитать ее. Пожалуйста, сообщите мне, как долго я могу продержать эту рукопись и могу ли переписать ее?»
В то время, когда в руки Л. Н. Толстого попали бумаги Фонвизиной, ее уже не было на свете: она умерла девятью годами раньше.
Комментаторы полного 90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого пробовали найти бумаги Н. Д. Фонвизиной (урожденная Апухтина) в архиве П. Н. Свистунова, душеприказчика Натальи Дмитриевны, но отыскать их там не удалось. Между тем «Исповедь» (как и дневник) уцелела в фонде Якушкиных в Центральном архиве Октябрьской революции. Трудно теперь установить, сам ли Свистунов передал эти документы сыну декабриста Якушкина, другу Фонвизина и главному хранителю наследия декабристов, или они попали туда позднее. Главное — у нас теперь есть возможность ознакомиться с «Исповедью» женщины, которую Толстой предполагал сделать главной героиней романа «Декабристы».
«Я происхожу от татарского рода... и неудержима в страстях своих, а с другой стороны — от немцев — народа аккуратного, пытливого, а вместе мечтательного, влюбчивого. Мать обрусевшая немка. Отец образованный татарин, оба православные. У них не стояли дети, кроме меня, последней, единственно уцелевшей, и то, как они верили, еще прежде рождения обреченной Богу для того, чтобы хоть одно дите Господь сохранил им... От матери наследовала я мечтательность и пытливость немецкие, от отца — татарскую сердитую и страстную природу, в высшей степени способность любить и ненавидеть безотчетно... Я была дика и застенчива. Страстно любила свою кормилицу — превосходную женщину, которая, прокормивши меня 4 года, до 9-летнего возраста была моей няней. И дай Бог ей царствие небесное, что не баловала меня, но внушала только доброе и справедливое и непрестанно укрощала мою барскую спесь... От сильного самолюбия я никогда не была довольна собою, все хотелось быть лучше, и потому я не верила, что могу нравиться, все казалось, что если со мною ласковы, то только из жалости, а против жалости восставала вся моя гордость, а потому я была скрытна и не смела — с немногими сближалась, особенно с детьми моих лет... Я искала какой-то высшей чистой человеческой любви...»