Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но в том-то и дело, что и эти его горячие речи были известны только ему самому. А перед нею он только краснел и молчал. И чувствовал себя и косноязычным, и неуклюжим, и вообще, конечно, не для нее...

Да, теперь она должна была быть на третьем курсе медицинского института. Не представлял он, какой она стала теперь, с десятого класса так и не видел. А тогда была... В общем-то, если трезво, то ничего и особенного: так — высокая, тоненькая, светлые косички. Но уже в девятом она делала маникюр и вообще что-то о себе знала. На него, по уши влюбленного (о чем знали все), она смотрела, как ему всегда казалось, немножко свысока и насмешливо. И вообще она играла и любила поиграть, умела складывать губки в этакий капризный бутончик и ввести его в краску первой попавшейся фразой. Весной она ходила в яркой — красное с белым — вязаной шапочке, кокетливо сбитой назад, и когда они, компания их девчонок, возвращались из своей женской школы, он часто, будто случайно, оказывался на углу Интернациональной и Октябрьской, чтоб хоть издали увидеть ее. Да, конечно, она знала о его влюбленности, и он знал, что она знает, и это-то, что она — знала, и было самое мучительное для него.

Тем более, что ей нравился другой — городской.

Но однажды она была так непохожа на себя. Всей компанией бродили они по темной Театральной, был конец апреля, была весна, все говорили со значением, каждая фраза на что-то намекала. «Ты в деревню скоро поедешь?» — спросила она его. «Скоро». — «Привези мне распускающуюся вишневую веточку...» Она именно выделила — «распускающуюся», и сказала это достаточно тихо, так что при желании можно было принять за их маленькую тайну. И конечно же, он именно так и захотел это понять, хотя и ломал голову, зачем ей эта веточка — у них же дома, во дворе, растут вишни. Но потом ему показалось, что он о чем-то догадывается, что есть в ее странной просьбе какой-то особый для них для обоих смысл, и в первую же субботу умчал в свою деревню, срезал в своем саду вишневую веточку с хорошими набухшими почками, а еще набрал по чистинкам ореховых засек маленькую корзинку фиалок. И пока он шел в воскресенье к полустанку и потом ехал поездом до города, он все ломал голову, что же сказать ей, когда увидит ее на перроне: она должна была встретить его. Но она не вышла к поезду, забыла или перепутала поезда и платформы, или вообще все это была только шутка. А вечером оказалась с подругой в их дворе и именно его, как провинившегося, спросила об обещанном: дескать, она так и знала, что он не привезет. Ей он сказал что-то невнятное, — не знал он, что сказать ей в такой ситуации, — и ни веточку, ни фиалки не вынес: теперь они уже были не нужны. А после он просто выбросил их, фиалки, чтоб не достались они никому. Вишневую веточку, правда, хранил еще долго, даже в училище она была с ним, вместе с тетрадью со стихами, потом и она куда-то затерялась. Вообще же вся эта история с веточкой и отрезвила и постепенно вылечила его. И ему уже совсем-совсем не больно было вспоминать ее, ту бывшую девочку в ярко-красной вязаной шапочке, которую он так преданно и так безнадежно любил...

...А после, он учился уже в училище, «Она» засмотрелась на него глазами милой студенточки педагогического училища Лиды, — в тот памятный ему летний вечер, когда они сидела на крыльце чьей-то хаты в ее деревне, где он и еще двое из их училища были на практике, и он, будущий механик ферм и отделений совхозов, страстно говорил что-то о литературе. Их было там человек семь или восемь, студентов и студенток того села, приехавших домой на каникулы, и среди них оказался и он, «кулешник» технического училища, втайне страшно завидовавший их будничным разговорам о своей студенческой жизни. Ему казалось (ему и это казалось, это был еще один его комплекс), что они, с т у д е н т ы, наверное, свысока должны относиться ко всем, кто не попал в институт, и заранее чувствовал себя уязвленным и агрессивным. И когда разговор как-то перешел на литературу, он не побоялся, ввязался в него, заспорил с кем-то о чем-то, и бог уж знает, что он там говорил, но говорил бойко, уверенно, взволнованно.

И эта его горячая речь, видимо, и произвела на нее впечатление.

Она была ему по плечо. Полненькая, яснолицая, приятная. Звали ее... да, тоже Лида. И была она какая-то особенно непосредственная и доверчивая с ним...

Так вот, тогда, в первый вечер, когда он «выступал» на этом крыльце, она сама подняла на него глаза, сама как-то там подсказала ему, дала понять, что хотела бы, чтобы он проводил ее. И потом они много вечеров ходили по их чудной деревне с пушистыми серебряными ветлами в лунном свете и говорили и говорили — конечно же, все больше о вещах серьезных и значительных, а когда уставали ходить, приходили к ним на крыльцо, и ее мама, заслышав их, выходила и спрашивала, не холодно ли им, и ему это так нравилось, что она не таится от родителей, а те так согласно разрешают ей быть с ним, сколько они сами захотят. Она всегда отвечала маме, что ей не холодно, хотя сама уже зябла и ежилась, и тогда он отдавал ей свой пиджак...

Она любила будущую свою работу учительницы начальных классов, любила книги и прочитала их, понял он, больше, чем он. «А еще я люблю играть на мандолинке», — как-то призналась она ему и при этом почему-то сконфузилась.

Доверчивая и открытая, она иногда припадала к нему, стеснялась этого, виновато втягивала голову в плечи и смотрела на него вверх — покорная и преданная.

А он...

Он начал вести себя с нею нелучшим образом, сам не отдавая отчета, почему позволяет себе вести с нею именно так. С ним что-то происходило, и иногда он упрямым молчанием вредничал весь вечер, без всякой явной причины, и этим — он все прекрасно видел — нещадно мучил ее. Она не понимала, в чем провинилась перед ним, и порой не сдерживалась — плакала, подолгу плакала откровенными обильными слезами; а он... он, глубоко жалея ее в эти минуты, сам как бы раздваивался: один «он» готов был упасть перед ней на колени и просить прощения за это свое дурацкое поведение — и целовать, целовать ее мокрые глаза, целовать до тех пор, пока она не успокоится и не улыбнется ему улыбкой полного прощения, — в то время как другой «он» как бы наслаждался ее слезами и с непонятным самому себе упрямством и, может, даже жестокостью затягивал эти — мучительные для обоих — минуты...

О, какая это была неблагодарность, как не ценил он ее преданности! Думал, наверное, что так оно и должно быть — что так она и должна была относиться к нему... Хотя, конечно, хорошо понимал и чувствовал, что она просто талантлива — до последней капли чувствовать и понимать все, что чувствует и понимает он, сопереживать ему и при этом оставаться самой собой, нисколько не теряя и не умаляя себя. Да, конечно, не был он и тогда слепым, видел он, чувствовал и понимал, что в ней, в этой девочке Лиде, скрыт настоящий клад — и богат и счастлив будет тот, кто найдет его, оценит и сбережет...

Но это он теперь, это он теперь так. А тогда... Тогда ее привязанность к нему, ее преданность он воспринимал как нечто само собой разумеющееся, как и долженствующее быть именно таким. И бездумно и бессмысленно злоупотреблял ее привязанностью. И это при том, что все их отношения не уходили дальше самых невинных поцелуев.

Практика кончилась, он уехал. Дней через десять приехал к ней. Она встретила его довольно сдержанно. Выяснилось: его соперник (был в деревне такой паренек) что-то наговорил ей о нем. Расстались, так и не развеяв возникшего недоверия и непонимания.

И так не возобновились их встречи. Хотя он, когда наезжал в Курск, всегда проезжал мимо их общежития.

И лишь почти через год, в день отъезда сюда, на целину, часа за три до отхода поезда, он вдруг спохватился и поехал проститься с ней. Если, конечно, удастся увидеть.

...По наружной лестнице она спустилась к нему со второго этажа их деревянного общежития. На ней была знакомая ему голубая кофточка, так же были заплетены в косы ее темные волосы, так же открыто и откровенно смотрели на него ее глаза. Но выглядела она как-то заметно повзрослевшей, — и по сравнению с ним тоже. Он сказал, что вот уезжает нынче на целину — и приехал проститься. Она спросила, куда едут. Он ответил. И стал говорить ей, что вот плохо, что прервалось тогда у них все, и, главное, без всякой причины... Она слушала спокойно. «Спасибо, что зашел, — просто и, кажется, сердечно сказала она. — Если по правде, я долго скучала по тебе, много плакала... А теперь вот — видишь, все прошло». И она посмотрела на него так, будто была ему матерью и теперь успокаивала его: «Ты не опоздаешь?..»

21
{"b":"242846","o":1}