Литмир - Электронная Библиотека
A
A

...Тиха, черна и звездна была эта июльская ночь. Чернел с утонувшими звездами внизу под обрывом Аят. За спиной в трехстах метрах спали в вагончиках, кто вернулся с центральной, ребята. А они двое сидели тут, на берегу, и Петро, приподняв и повернув в его сторону голову, слушал — уже потрясенный — эти страстные и никогда еще не слышанные им стихи.

И он читал, и ему хотелось читать. Как тоже, может, никогда еще в жизни.

И вот уже и заключительные, последние. И поэма кончилась. И он замолчал.

И они, оба, боясь выказать слезы, долго-долго еще сидели и молчали.

И так же молча закурили потом.

Долго-долго. Не глядя друг на друга. Сидели и молчали.

Будто им было неловко друг перед другом отчего.

— Веришь, — заговорил наконец Петро. — Вот честное: никогда не думал, что может быть такая сила в стихах... Счастливый ты, — продолжал он, помолчав. — Г р а м о т н ы й. Все доступно тебе...

И это вот, что он, Максим, счастливый, потому что «г р а м о т н ы й», он уже и раньше слышал от Петра.

— А у меня... У меня, — продолжал Петро, — всего и есть: несчастных пять классов... Я, если хочешь, до нынешнего вечера и стихов-то этого самого Лермонтова, наверное, вообще не слыхал. Сикось-накось пошла она у меня, моя жизнь...

И они долго, долго еще сидели в ту ночь на крутом берегу Аята. Курили и разговаривали. Только теперь уже он, Максим, слушал, а Петро рассказывал ему о себе.

* * * *

Родился он, рассказывал ему Петро, в 26-м году, на Украине.

«Батька возненавидел свет мытарный и ушел на покой как раз перед войной. Знал бы, что ще раз будем фрицу зубы чистить — ни за что не умер бы! Дужэ помнил он их еще с самой империалистичной».

У матери осталось четверо: Петро и три младших сестренки. «Туго приходилось, та я уж робыв у ту пору на быках в колхозе, гроши зарабатывал. Маты не хотела, чтоб я школу бросал, да сама не могла одна справиться».

Во время оккупации был дома. Молодых начали угонять в Германию. С первой партией его не угнали: мать сильно болела, сестры маленькие — и староста дал отсрочку. Во вторую партию попал и он.

«Пришли на станцию с вещами, со слезами. Выстроили нас, сделали перекличку и велели оставаться на месте, ждать погрузки в вагон. Я умаялся — на ногах не держусь. А тут рядом стояла чья-то арба. Я прилег на нее и уснул. Проснулся от тряски, открыл глаза — бачу, что лежу под соломой. Начал было выбираться, а дядька какой-то сверху мне: «Лежи, — говорит, — а то мигом в телятник запрут!» Сообразил я, лежу молчком. В степь выехали, дядька мне и рассказал: фрицы дали команду грузиться в вагоны, а он, дядька, взял и накрыл меня соломой. Состав тронулся — дядька и ударил по лошадям. «Раньше нельзя было, — говорит, — потому как никто из родных не уходил со станции до отхода состава».

Петро дотемна просидел в подсолнухах, ночью пришел в хату. «Маты обрадовалась и испугалась. Всех замордуют, говорит».

Неделю он прятался на чердаке.

Немцы начали снаряжать конный обоз, возить хлеб к морю. Дядька, родственник Петра, попавший в этот обоз, тайком взял с собой и его.

«А зимой решили мы с дядькой тикать из того обозу...»

Угнали они тайком шестерку лошадей и три недели ехали до дома, меняя по дороге лошадей на хлеб и сало. Домой пришли пешком. Опять — и радость, и горе. Показываться никуда нельзя. А дядьку уже искала полиция.

И вот однажды ночью зашел дядька за Петром, и ушли они в степь — пошли к линии фронта. «Мытарств было — спокойно вспоминать не могу. А все ж добрались до своих, через два месяца».

Так и попал тогда Петро в армию и вернулся домой только в 49-м. С конца войны и до демобилизации служил в Германии. Домой вернулся с медалями. И без двух пальцев на правой руке.

«Вернулся домой... Маты стара, хата стара, сестры на выданье. А в доме хоть шаром покати. Честно скажу, не ожидал я такого... А тут как вернулся, как увидел, какой она еще оставалась жизнь, после этой войны, — аж слезы из глаз...»

«Вот дома-то слезы из глаз и выступили. Я понимал: разруха, голод, что рук у власти еще до всего не хватает, что средств у нас еще немае для всего. Да мы и не дужэ требовательны. Но вот соломы на крышу почему не дал председатель? Я в армии, маты болеет — невжель нельзя помочь?..»

«Я к председателю. Давай ему доказывать правду-матку. А он мне: «Не будешь дураком — получишь, а умничать будешь — и так поживешь...» Я от него — в райком. Погоди, говорят, не все сразу. Подумал я — и вправду: неужто только у одного меня заботы — пришел в райком соломы просить. Ушел и больше уже не ходил ни к кому. Накосил камыша, починил малость крышу — так и зимовали».

«Поработал год в колхозе — вижу, ерунда дело. Платить-то не платили. Подался я на шахты. Полтора года из забоя, считай, не вылазил. Все сменные, несменные, сверхурочные, прорывные — все мои. Дуже хотелось маты помочь, девчатам хоть что-то справить. Нас тогда не пускали из армии в новой робе, я приехал в полинялой гимнастерке — так она мне и за рабочую и за выходную служила. Никакого кино, никаких танцев. Я даже забыл, что холостяк. В Германии в увольнения як той петух бегал, что правда, то правда, — а тут не до того было».

«А учиться вот как хотелось! Вот, думал, выправлю хозяйство, поработаю на сестренок, чтоб не хуже людских выглядели, да и подамся куда-нибудь учиться, специальность какую-нибудь добывать. У меня эта думка из головы не выходила, спать не давала, да отгонял я ее на время, знал — не до того пока».

«Каждый месяц слал домой. Купили коровенку, пару овечек, девчатам кое-что справили. Шахтерам неплохо платили — можно было кое-что сделать. Да только почуял я, что укатывают сивку крутые горки, не намного хватит меня на такой бешеной работе. А тут стукнуло один раз по пояснице, — до сих пор все еще болит, — и бросил я шахты...»

«Бросил, а куда податься — ума приложить не могу. Хожу, бывало, по селу вечером, надрываю душу самосадом, а придумать ничего не получается. Так и бездельничал две недели. В колхоз не посылали, считали, что в отпуск приехал, я и помалкивал. Присматривался, не подвернется ли что получше колхоза».

«И подвернулось. Встретил меня один приятель, комбайнер, уговорил помочь ему старый комбайн отремонтировать. Поработал я с неделю и вижу, что дается мне это дело, чуют руки железо. Тут как раз уборочная, и пошел я к нему в помощники. Жито тогда богато уродило, так мы и денег и хлеба заработали. Маты довольная, давай уговаривать меня насовсем остаться дома, а я уж и сам об этом подумывал. Но как вспомню за учебу — аж сердце сожмется в комок, и слышу, будто шепчет мне кто: «Бросай, Петро, все, иди учись, а то век потом жалеть будешь». Ну и ходил я, как неприкаянный. А тут темнота моя, неграмотность, куда обратиться, не знаю толком. Зиму проработал на ремонте в МТС, летом опять на комбайн сел. Ну, думаю, еще сезон — и прощай, Гуляйполе».

«...Да не вышло.

Купил я себе старый ижевский мотоцикл, отремонтировал его и гонял по степи. День катаюсь — неделю ремонтирую, да уж зато любил пролететь с ветерком.

И вот пришлось мне однажды от кирпичного завода девчонку подвезти. Вечером дело было. Довез я ее до дому. Она сказала, что работает на этом заводе и каждый день за пять километров ходит пешком. С того дня я и давай ее встречать. Начал присматриваться к ней. Хорошая дивчина, да только как-то уж очень боязлива она со мной, и не только со мной — вообще с людьми. Чую, будто что-то сжимает ее, не договаривает она чего-то. Долго не мог понять, что с ней. А было все то же: живет с больной матерью, работает одна. Побывал я у них дома — голь непросветная... Ну, думаю, это похуже, чем у нас...»

«На кирпичном Марина разнорабочей работала. Посмотрел я один раз, как она формы с раствором переворачивает — слезы на глазах выступили. Невжель, думаю, я, здоровый хлопец, не могу облегчить судьбы этой дивчины? Запало мне это на сердце — дня не могу прожить, чтоб не встретить Марину. А о деле боюсь заговорить. Что я мог ей предложить? В халупе нашей и так повернуться негде, девчонки взрослые, а Марина с матерью у родичей на квартире живут — тоже ни туда ни сюда. А не могу, чтоб она дальше так мучилась, чтоб смолоду старухой стала...»

16
{"b":"242846","o":1}