Литмир - Электронная Библиотека

Она зажмурилась и покачала головой — не знает.

— Я говорю о Комфорте. О великом боге Комфорте!

— О комфорте? — удивилась она.

— Кто молится Комфорту, живет комфортабельно.

Ее юмор испарился — видимо, рассуждения следователя показались недостойными даже смеха. Она ждала чего-то иного, какой-то философской теории или невероятного откровения: сперва злилась, потом спорила, затем смеялась... И вот — равнодушная пустота взгляда.

— Наивно, Сергей Георгиевич.

— Наивно? А ведь мещанин под счастьем понимает комфорт.

Она не ответила, задумчиво разглядывая кристалл. Рябинин видел, что она уходит от их разговора к каким-то другим берегам, к которым, видимо, придется причаливать и ему.

— И покой.

— Что покой? — не понял он.

— Под счастьем понимают.

— Да, — обрадовался Рябинин столь точному толкованию его слов о комфорте. — У мещанина одно беспокойство: как бы не обеспокоить свою душу.

Но Жанна вновь уперлась рассеянным взглядом в кристалл. Удивленные губы расслабились, арочки бровей распрямились... Что она видела в его родниковых гранях?

— Сергей Георгиевич, вы сказали, что жить надо не в мире вещей, а в мире человеческих отношений... А ведь бывают причины, которые заставляют жить среди вещей.

— Какие же?

— Разве вам никогда не хотелось уйти от людей?

Он подумал — не над тем, хотелось ли ему уйти от людей или не хотелось, а над тем, как проще ответить на этот непростой вопрос. Нет, не проще, а правдивее.

— Хотелось.

— И вы уходили?

— Уходил. Только не к вещам.

— А куда?

— К другим людям.

— К другим людям, — без интереса повторила она. — Надо иметь других людей...

— Да, надо иметь. Вот круг и замкнулся.

— Как замкнулся?

— Вы пришли-таки к человеческим отношениям.

Жанна рассеянно улыбнулась, не ответив. Он ждал. А ведь сперва спешила, на часики поглядывала — теперь же смотрит в кристалл, что-то в нем отыскивая безуспешно, потому что он для нее всего лишь камень. И про дело свое забыла, про юридическое.

— Сергей Георгиевич, мне с вами трудно говорить. И знаете почему?

— Ну, разный, воздаст, разные взгляды...

— Нет. Вы каждую минуту сравниваете меня с мамой. Сравниваете ведь?

— Сравниваю, — соврал Рябинин, который давно перестал сравнивать несравнимое.

Вдруг выпал недельный маршрут по воде — одним, вдвоем. Лодку, спальные мешки, палатку, продукты загрузили в машину и забросили в верховье реки. Им предстояло плыть по течению километров двести, исследуя выходы коренных пород.

Рябинин сидел на корме и правил веслом. Маша примостилась на скамейке перед ним, лицом вперед — он только видел ее выжженную косынку, плечи и загорелую тонкую шею, охваченную шнурком, на котором висела лупа. Коренные породы обнажались не часто, поэтому течение реки свободно несло их плоскодонку вперед. Рябинин тогда еще не знал, что плывет он не по воде, а по реке времени, уносящей его отсюда туда, из настоящего в будущее; не понимал, что эти бегущие глинистые берега он видит впервые и больше никогда не увидит; не ведал, что бегущие глинистые берега похожи на годы, которые и у него вот-вот побегут, стоит пройти молодости. Он сидел на корме, лениво шевеля веслом.

Уплывали низкие глинистые берега и задернутые синью сопки, оставались за бортами нетронутые заводи и урчащие протоки, отстранялись галечные косы и необитаемые островки... За кормой завихрялась и сонно всхлипывала вода. Пеной закипали встречные перекаты. С теплых берегов шлепались в воду вспугнутые черепахи. Иногда на отмели стояла одноногая цапля — тогда Рябинин переставал шевелить веслом, бесшумно наплывая на удивленную птицу. Пахло водорослями, свежей рыбой и невнятными береговыми травами.

А вечерами случалось так, что красная река бежала прямо в раскаленное солнце. Казалось, что за первым же поворотом лодка ткнется носом в этот шар и они обнимут его жаркое тело. Но вдруг все меркло и холодело — лодка ныряла в протоку, наглухо заплетенную кустами и травами. Рябинин ничего не видел и отдавался течению. В следующую минуту солнце опять ударяло в глаза, и опять он ничего не видел, и опять отдавался течению.

Маша смотрела в карту, изредка что-то писала в полевой дневник или просила его пристать к берегу и отколоть кусок торчащей скалы. Но иногда она поворачивалась к нему и роняла несколько слов, из чего он решил, что ее занятый работой ум живет и другой жизнью.

— Сережа, с городом мы связаны умом, а с природой — сердцем.

Он подозревал, что эти свои мысли она вносит в полевой дневник, куда-нибудь меж описанием структуры алевролитов и углом их падения. Такое позволяли себе старые геологи, корифеи, которые шли по земле, все на ней примечая. Рябинин бросал беспокойный взгляд на свой рюкзак, где лежала его клеенчатая тетрадка, — там он подробно, по-летописному, фиксировал, как и где ходил, сколько и чего съел, какая была погода и почему бешено рвутся носки; да полную страницу посвятил расстройству желудка после трех съеденных гроздей дикого винограда.

— Сережа, природа меня наполняет щедрее, чем театр, кино или лекции...

Он не все понимал, лишь чувствуя в ее словах глубинный смысл. Но почему он не понимает? Ведь не дурак. Неужели возраст, неужели шесть лет так разнят людей?

— Сережа, а одиночество наполняет мыслями скорей, чем умные книги или разговоры...

Он только поддакивал, в то время еще не знакомый ни с мыслями, ни с одиночеством. И он мудро смекнул, что ум и душу, как и новенький диплом в руки, вкладывает в человека высшее образование.

— Сережа, каждый из нас в природе, но природа не в каждом из нас...

Ночевали они на галечных косах, не поднимаясь в травянистые заслоны берега, — речной ветерок сдувал тут комаров. Двухместную палатку он научился ставить один, за десять минут. Маша кипятила чай на карликовом костерке, обходясь хворостом и сушеной травой. Ясное небо расцвечивалось широкими полосами — розовая у самого горизонта, переходившая выше в светло-розовую, потом в голубую, потом в бледно-голубую и, наконец, в серый зенит над их головой. В такие закаты нежно голубела и глинистая вода реки.

Спали они рядом, в мешках. Стоило ему протянуть руку, и она бы легла на ее грудь. И он бы тогда умер от удара электрического тока. Или от счастья. Рябинин считал, что Маша вверена ему на весь этот многодневный маршрут. Он ее защитник, он ее опора. И поэтому не то что протянуть руку, а заговорить о любви считал он кощунственным, как воспользоваться беспомощным состоянием женщины.

Вот если бы шпана вылезла из лодки... Но она, подлая, терлась у ларьков и гастрономов. Вот если бы тигр выскочил из пучины кустов... Но он, полосатый, бродил в сопках... Оставался алмаз. И Рябинин искал, ползая на коленях по отмелям, косам и берегам. Пока ему попадались лишь халцедоны, теплые полупрозрачные камешки с волнистой структурой — их он набрал уже целый мешочек.

Рябинин верил в любовь безмотивную и беспричинную. Но иногда его брало сомнение... Если допустить любовь за что-то, то получался базар: у меня есть одно, у тебя есть другое — вот и любовь. Если допустить любовь ни за что, то выходила некая безликость, животность, ибо любили не именно тебя, а мужчину вообще. Подобная любовь его не устраивала. Но и любовь за что-то тоже страшила, поскольку внешнего вида, высшего образования, имущества и ярких способностей он не имел.

И опять его душу ели сомнения — чаще всего ночные, тревожные, когда она лежала рядом и дыхания их почти сливались. Допустим, он молчит, скованный долгом защитника, но ведь и она ни словом не обмолвилась, ни взглядом себя не выдала. Будто и не было его полупьяного признания.

Дул приятный ветер. Они откинули полог и легли головами ко входу. Над ними повисло почти южное черное небо, запорошенное звездами. Журчала вода, тихо звякая ложкой, — так они мыли кастрюлю, опустив ее на ночь в бегущую реку. Уж неизвестно в каком свете, — в звездном? — видел Рябинин заброшенные за голову ее руки, коричневые и теплые, как выточенные из полуденной коры; видел темноту глаз, обращенных в темноту неба; и видел белизну начала грудей, пропадавших под вкладышем спального мешка... А может быть, он ничего не видел, а лишь смешался в голове астральный свет с его фантазией...

76
{"b":"242830","o":1}