— Значит, так... Есть квартира и хорошая зарплата — живем друг с другом, а нет — то и до свиданья?
— Молодежь есть молодежь, Сергей Георгиевич.
— Это паразиты, а не молодежь, — не сдержался он.
Она лишь пожала плечами, не в силах объяснить ему очевидное. Но Рябинин, уже распаленный этим очевидным, вернул ее на землю:
— Тогда почему же ваш Георгий не ночует дома?
— Да потому что нашел супербабу!
— Бабу... чего?
— Ну, суперженщину.
— Это что ж такое?
— Модерновая, хипповая, попсовая... Современная, в общем.
— Но вы тоже и английский, и пианино...
— Я... — она усмехнулась чуть не с презрением. — Что такое я против нее? Инженер-криогенщик. А она в свете. Возит туристов за границу. Свободно говорит на трех языках. Одежда от Диора, духи «Шанель»... Вся в лайке, разъезжает в импортном автомобиле, за рулем сидит небрежно, с сигаретой. Пьет «Королеву Анну» и «Наполеон». Остроумна, знает анекдоты всего мира, раскованна, сексуальна...
— И все?
— Для современного мужчины хватит.
— Мне бы не хватило.
— Вам хватит той, которая хорошо готовит и рожает детей.
— По-моему, эта супердама вам и самой нравится.
— Конечно, нравится. Сожалею, что я не такая.
— Чего ж тогда осуждаете мужа?
— За ложь, за двуличие. Или со мной живи, или к ней уходи.
— И только-то? — усмехнулся Рябинин.
Не искромсанная любовь, не обида, не одиночество и даже не женская гордыня... Ее мучит неопределенность. И вся трагедия? И это ее так потрясло, что на ногтях остались белесые полосы, как после черной беды?
А не прилетела ли она с другой планеты, где тоже говорят на русском, но слова обозначают другие явления, вроде бы обратные? Любовь там зовется ненавистью, а ненависть — любовью; ум — глупостью, а глупость — умом... Отсюда и долгий разговор, отсюда и путаница, ибо они тщились понять, что же каждый вкладывает в столь знакомые слова.
— А вы тоже станьте супершей, — злорадно посоветовал он.
— Это не просто.
— Ну уж. На пианино вы играете, один язык знаете, духи у вас французские... Выучите на курсах еще один язык, достаньте у спекулянтов лайковые шмутки, купите в магазине «Наполеон», соберите побольше анекдотов... Что там она еще — матюгается?
— Если бы вы ее увидели...
— То я бы ее поскреб.
— В каком смысле?
— Узнал бы, что у нее под анекдотами.
— Сергей Георгиевич, под анекдотами у нее французское белье.
— Маловато.
— Для женщины достаточно.
— А для человека мало.
— Георгию хватило.
— Жанна, ваш Георгий переметнулся к этой женщине не потому, что она знает анекдоты и пьет «Наполеон». Вас с ним ничто не связывает. Ни общих невзгод, ни дружбы, ни детей... Кстати, почему у вас нет детей?
— Ах, какие дети...
— Он не хотел?
— Я не хотела.
— Почему же?
— Ребенку нужен отец постоянный, а не приходящий.
Ее бы надо жалеть. Рябинин жалел, но почему-то не Жанну, а ту большеглазую и опаленную солнцем юную женщину, отнесенную от него в прошлое.
— Мужчина всегда виноват перед женщиной, — сказал он и удивился этим словам, будто не сам их произнес, а прилетели они оттуда, с хрустящего галечного берега.
— Хорошо сказали...
— Это не я сказал.
— Классик?
— Ваша мама.
Она сразу подобралась. Дрогнул тонкий носик, и взметнулись арочки бровей. Глаза расширились, как всегда, с холодным блеском стекла.
— Сергей Георгиевич, а вы тоже виноваты перед женщиной?
— Я? — удивился он. — Возможно, перед какой-то и виноват...
— Даже не знаете, перед какой?
— Умышленно никому зла не делал, — нетвердо сказал он.
Зло женщинам? Бывали ссоры с женой. Бывало, что наказывал дочь. Случалось, что арестовывал преступницу. А зло той, далекой и опаленной солнцем, утонувшей во времени? И зло ли?
— А неумышленно, Сергей Георгиевич?
— Что-то не понимаю вашего интереса...
— Скрываете?
— Зачем вам это знать?
— Вы меня упрекаете, поучаете, держите за последнюю дуру... А сами?
— Несправедливо женщин не обижал.
— Нет, обижали.
— Кого же? — почему-то тихо спросил он, загодя пугаясь ее ответа.
— Меня!
— Что вы говорите.
— Меня вы обижаете все мои двадцать семь лет!
— Я не понимаю...
— У вас колоссальная воля, Сергей Георгиевич, — тоже понизила она голос, приближая лицо.
И Рябинин увидел, что нет в ее глазах никакого стеклянного блеска — слезы, простые женские слезы застелили их тончайшей пленкой.
— При чем тут моя воля?
— За весь наш разговор вы себя ни разу не выдали и не проговорились. Как разведчик. Да вы же — следователь.
— В чем я должен проговориться?
— Посмотрите на этот камень попристальней, Сергей Георгиевич. Его блеск вас не смущает? Не слепит ваши очки? Совесть не жжет?
— Жанна, опомнитесь...
Она встала и резко пошла по кабинету, найдя простор для такого стремительного шага, что короткие темные, волосы сыпуче разлетались. Вернувшись, она осталась, стоять, теребя ошалевшими пальцами коралловые бусы, которые негромко пощелкивали...
— Я ждала много лет... Представляла эту встречу. Считала вас благородным человеком... Следователь, в газете о вас писали. Чуткий, сострадательный, вдумчивый психолог... Сами вы не объявились. Испугались. Не поискали меня. Пусть. Но вот я пришла сама пред ваши ясные очи. А вы читаете мне мораль и учите, как жить, притворяетесь, что будто бы ничего не понимаете. Глянула бы на вас мама!
Рябинин тоже встал, чувствуя, что сейчас произойдет какое-то странное действо, от которого ему нужно защититься, но он не сумеет; вот и очки запотели нервной матовостью; вот и его руки, как и ее, не находят себе тихого пристанища; вот и голос сел, как в вату завернулся...
— Глянула бы на вас мама, на испуганного, на жалкого! — уже истерично повторила она.
— Жанна... Я вызову врача...
— А-а-а... Врача. Якобы я сумасшедшая, да?
— Я так не сказал...
— Сергей Георгиевич, я же ваша дочь! Дочь я ваша!
— Вы с ума сошли!
Рябинин влюбился, удивившись сразу всему...
Маше Багрянцевой, которая была такой, а вдруг стала другой, словно ее подменили. Лесам и травам, запеленутым тайным сумраком. Озаренным струям реки, понесшим вместо частиц глины крупицы золота. Комарам, переставшим нудить и затянувшим что-то веселое, вроде бы «Пришла любовь, запели радиолы...». И опять Маше Багрянцевой, уже новой, уже подмененной неизвестно кем и как.
Изменились и люди. Начальник партии вдруг заговорил с Машей таким кожаным голосом, что Рябинину хотелось его осадить. Мужчины вдруг начали с Машей пошучивать, а она вдруг стала смеяться — тогда и Рябинин усмехался криво, как одноглазый пират. Мужчины вдруг стали подходить вечерами к ее палатке, якобы интересуясь залеганием пород, — Рябинин тогда оказывался рядом и спрашивал, что находится в середине земли. Повариха вдруг стала наливать Маше суп почти без тушенки — тогда Рябинин не мог есть, намереваясь переложить свое мясо в ее миску. А водитель грузовика, интеллигентного вида парень, во время поездок начал сажать Машу в кабину, хотя были и другие женщины — ну, хотя бы томная Люся.
Изменился и Рябинин, впав в странное состояние, когда беспричинный восторг сменялся беспричинной грустью. Говорил он теперь односложно, афоризмами. Выбивая образцы пород, колотил молотком по руке. Путал этикетки — в одном из мешочков начальник партии обнаружил кусок сахара, обозначенный как гнейс. Шурфы рыл долго, а выкопав, стоял на дне и смотрел в небо. Поубавился аппетит, поприбавилось грусти. Поубавилось сна, поприбавилось радости. Утром он выходил на мокрую от росы траву, как ступал в только что рожденный мир, украдкой смотрел на ее палатку, озаренно улыбался и прыгал в остывшие и несущие потоки реки.
В начале августа заболела повариха и уехала на день в поликлинику. Дежурным сделали Рябинина, как самого молодого и неквалифицированного. Предстояло встать пораньше и приготовить кашу. Его сердце обварилось тоской — с кем же она пойдет в маршрут? Со Степаном Степанычем, пожилым рабочим, вечно смурным мужиком?