— Банки ведут правильную линию.
— Какая же это правильная линия, когда фабриканту нельзя получить рубль в кредит! Когда банки дерутся за каждый аванс. Чтобы от них рубль получить, так нужно просить, как милостыню.
— Вы читали «Банковский вестник»? Там достаточно отчетливо сказано, что банки не считают социально-экономическое положение в стране благоприятным для вложения капиталов в промышленность.
— Но отчего же должна страдать промышленность?
— А, бросьте, кто страдает? Промышленники сами понимают положение. Если они говорят другое, так потому, что им нужно оглядываться на рабочие организации. Эти комитеты, советы берут за горло предпринимателя. Рабочие обнаглели. Надо дать хорошо по рукам, Вот на Гужоне — там правление предложило Временному правительству взять заводы на себя. «Пожалуйста, мол, попытайтесь справиться со всей этой шурой-мурой, которую вы же завели. А мы посмотрим, поучимся». Хозяева готовы закрыть заводы хоть завтра. Или вот Смирнов, текстильщик, закрыл фабрики, и все. Он-то как-нибудь просуществует, а вот как господа товарищи? Вот как вылетит полмиллиона товарищей на улицу — посмотрим, понравится ли им революция. Вот банки и ведут линию на такой удар.
— Но ведь теперь война. Как же это?..
— Так ведь правительство сейчас само сокращает заказы. Союзники больше в долг не дают. Оплачивать нечем. Американцы разлетелись было, сенатора прислали, комиссию. Ну, сенатор посмотрел-посмотрел и уехал… А теперь вот Бахметьев сообщает — в Вашингтоне-де заметно охлаждение к вопросу о развитии русско-американских отношений. Из знаменитых трех миллиардов американских кредитов на нашу долю достанутся, очевидно, слезы. А как же иначе? Вот и получается: денег нет, угля нет, нефти нет, с дровами провалились — так что же вы хотите? Вы думаете, если учредительские капиталы растут, так это промышленный расцвет? Бумажных денег много, вот и все. — Он помолчал. — Теперь так: удастся Керенскому провести смертную казнь на фронте — будут деньги, не удастся — фига с маслом. Удастся голодовкой согнуть рабочих — получим заем, не удастся — та же фига. Что ж голову под крыло прятать…
— Веселые вещи говорите, Николай Яковлевич… Значит, в учредительные общества вкладывать деньги вы не советуете?
Ответа не последовало. Должно быть, Султанов просто махнул рукой.
— Что же тогда покупать? Землю нельзя, акции нельзя, заводы нельзя; бриллианты, что ли?
— Советовать не решаюсь, слишком ответственно.
— Сумасшедший дом какой-то. Поеду к Кутлеру, у него связи с заграницей.
— Увидите Пальчинского, передайте ему…
На Плутархе липкий голубой коленкор и кожаный корешок. Так переплетают томики Теннисона…
Голос хозяина глухо рокочет за дверью. В передней гость шаркает калошами по линолеуму. В столовой горничная звенит посудой.
Нет, война — это не фокус. Часы — это не циферблат и стрелки. Часы — это механизм. Но понять механизм можно, только зная механику, законы, управляющие движением колес и маятников…
На улице лицом к лицу с освежающей прохладой ночи Андрей злобно недоумевал, почему он еще никогда не дал по роже кому-нибудь из этих людей, которые издеваются над фронтом. Что бы сделал на его месте казачий хорунжий, который хлестал солдата, спрятавшегося под бабий зад от стаканов зенитки? Полная луна смеялась широкой блинообразной рожей. Выпитое за ужином вино превращало фонари в маленькие, слегка колеблющиеся луны. Улицы упирались в тяжелые дворцы. Где-то находилась власть, та самая, которая заключала займы, печатала кредитки и до февраля и после февраля требовала во что бы то ни стало наступления, победы над неприятелем…
После отъезда Султанова дом взорвался нелепым, каким-то средневековым весельем. Можно было подумать, что все бакалавры Гюго вошли в четырнадцать комнат султановской квартиры. Андрей никогда не подозревал, что студенчество семнадцатого года жизнерадостнее довоенного… От них никуда нельзя было спрятаться. За столом, с рюмками в руках, они осмеяли все, что с трудом поддается осмеянию. Они оплевали все слова патриотического арсенала, все жупелы войны, все цветы классической романтики. Они состязались в эпитетах, доступных уху дам и способных в похабном смысле перещеголять простые заборные слова, уже утратившие для их слуха щекочущую шероховатость.
Елена сжалилась над Андреем и увела его к себе.
Она закрыла дверь и пожалела об этом. Каждый считал долгом постучать, спросить разрешения войти. Предводительствовала компанией кузина с зубами наружу…
Прошло еще несколько дней.
Андрей от встречи до встречи откладывал решительный разговор.
Елена никогда не говорила о будущем.
В сущности, Андрей был рад, что его не торопят. Он, как страшного суда, боялся разговора со старухой Ганской. Что, если эта, так легко приобревшая уверенность в себе старуха окинет его взором с ног до головы и спросит, на какие средства думает Андрей содержать свою жену? Он, кажется, получает двести пятьдесят рублей?.. Ах, двести двадцать пять? Ну, все равно… А что она спросит — нельзя сомневаться… Это ничего, что полгода назад, по выражению Трегубенки, они сами были «рваненькие». Черт бы взял эти деньги!
Рассечь разом этот узел он не хотел. Риск казался слишком большим. Вернуться на фронт без права думать о Елене!.. Он не мог и помыслить об этом. На месте всех его прежних рассуждений о войне поместилась сосущая пустота. На месте его любви поселится другая. Он будет подобен человеку с кавернами в обоих легких. Он будет хватать воздух руками, не будучи в силах дышать…
Каждое утро он шел к Елене, не зная, что принесет этот день: ощущение боли или надежду… На что?.. Неизвестно.
Однажды утром Елена сама позвонила ему и просила сейчас же прийти на Потемкинскую. Андрей спросил, не случилось ли что-нибудь у них. Елена ответила уклончиво, обещала все рассказать при встрече.
Комнаты Ганских красноречиво свидетельствовали о том, что их обитатели собрались в дальний вояж. Затянутые ремнями чемоданы, уложенные коробки, баулы. На секретере больше не было портрета.
Шурша черным шелком, вошла Ганская.
— Вы знаете, такое огорчение. Приходится срочно ехать этой ночью. Ничего не собрано. С билетами так сложно…
— Мама, вы запугаете бедного Андрея Мартыновича, — сказала, входя, Елена.
Возможно, что Андрей действительно имел вид растерянный.
— Куда же вы едете?
— В Носовку. Идите сюда, — взяла она его за руку.
Андрей сел так, как садятся, не зная, не придется ли вдруг вскочить, и, оставив руку Елены, смотрел на нее выжидающе.
— Я никогда не говорила с вами о наших делах. Я уж не знаю, что лучше в наше время… Может быть, лучше ничего не иметь. Управляющий бомбардирует нас отчаянными письмами. Вы знаете, как теперь сложно в деревне…
Андрей кивнул головой.
— А вчера ночью от него пришел ультиматум: либо мы приезжаем, чтобы уладить спорные вопросы с крестьянами, либо он ни за что не ручается. У соседей уже сожгли дом и службы. У них, впрочем, до февраля стояли ингуши. А у дяди никогда не было охраны. Дядя был либерал и как-то умел ладить с крестьянами. Мы не боялись пожаров. Но ведь теперь крестьяне не разбирают… Видите ли, они требуют, чтобы им были отданы все покосы. А это и есть самое ценное в имении. Дядя занимался искусственным травосеянием, и, кроме того, в имении есть большая молочная ферма. Я советовала маме отдать крестьянам часть земли. Хотя бы даже эти самые покосы. Но дядя Султанов обозвал меня дурой. Он говорит, что если только крестьяне увидят, что им уступают до Учредительного, они пожелают взять сейчас же все имение и, может быть, даже дом. Тогда уж и Учредительное не поможет. Мама волнуется, она решила ехать. Ну, а я не могу отпустить ее одну. — Она близко придвинулась к Андрею и просительно глядела ему в глаза. — Ведь вы понимаете, мой милый?!
— Я понимаю вашу тревогу о матери, но не об имении. Я ненавижу это ваше имение!
Елена успокаивала его.
— Я не ждала наследства, можете мне поверить. Но нельзя же отказываться… Нельзя же добровольно идти на бедность… Это вовсе не так красиво.