— Сам ты, чай, Коробов, к ним с жалобой ходил, — предположил Пронька Жиган.
— Не жаловался, а надо бы… и в первую очередь на тебя, Прокофий… да вон на Платона.
Сажин Платон — высоченного роста, худой лесоруб, бодро вышагивал рядом с Пронькой. Маленькие карие глаза его обычно были озабоченно хмуры, а нынче глядели повеселее: делянка, куда подвигалась артель, сулила немалый заработок.
— Ладно, Коробов, не заедайся, — проворчал Сажин. — В деревне шабрами живем, не надо бы этак-то… А если это шутки — так они ни к чему.
Пронька Жиган небрежно отмахнулся рукой:
— Пускай посвистит… не жаль. И опять же нисколь не боязно. Делянку-то не кто другой — мы с тобой схлопотали… Верно, Сажин? Не Коробов уламывал Вершинина-то, а я. Должны все помнить.
Шел Жиган впереди, сдвинув старую кепку на левое ухо: его не страшил мороз. На выгнутых ногах он вертелся бесом, язвил, озорничал. У него постоянно чесались руки, и не потому только, что были они в чесотке, а такой уж у Проньки беспокойный характер. Когда ему надоела своя болтовня, принялся за кепку: согнул козырек, оторвал ремешок, отгрыз зубами пуговицу и кинул ею в сборщицу сучьев Палашку:
— Лови, хозяйка, сгодится.
— Давай, — ответила Палашка густым, немного охрипшим голосом и сунула пуговицу в карман. Она, должно быть, нынче не выспалась и всю дорогу ежилась от холода.
— Озябла? Давай погрею. — Пронька петухом подскочил к ней, взял под руку, она не противилась. — А скажи, Поля, какие предметы у тебя зябнут в первую очередь? — подмигнул он лукавым глазом.
— Уйди, Пронька, — замахнулась она, — а то вот. Уйди, охальник.
— Ай да, Пелагея Никодимишна… Какие вы, право!..
Балагур Пронька долго увивался, как петух вокруг курицы, ластился, не отставал, понимая, что нравятся Палашке такие речи. Через некоторое время он опять принялся истязать отслужившую ему свой век кепку.
— Видал, Ванюшк, такую? — спросил он Сорокина. — Околыш шведский, козырек норвецкий, английский пух, а наш дух — потому так долго и носится. Ха-ха-ха!..
Ванюшка Сорокин и Коробов Семен до тонкости знали повадки белобрысого парня и на злые шутки его никогда не отмалчивались. На этот раз ответил ему Сорокин:
— Глупый пес и на хозяина лает, а жрать захочет — к нему бежит.
— Правильно, — поддержал его Коробов. — Подсыпь… а то я добавлю: мануфактура — ивановская, вата — туркестанская, а вонь от фуражки — Пронькина.
Лесорубы загоготали. Довольный победой над въедливым парнем, Коробов ускорил шаги.
Было у Семена Коробова четырнадцать человек в артели, и неразбитная девка Палашка в этом числе — единственная представительница от женского пола. Кроме них, здесь мало-мальски приметные люди были: Спиридон Шейкин — пожилой, чернобородый, угрюмый; у него плоское, вытянутое лицо, плотные плечи, широкий, как у женщины, торс; барашковая, колом, шапка делала его фигуру острой; шея кривилась немного вперед и влево, за что и прозвали его Кривошейкиным; с этим прозвищем живет он во Вьясе четвертый год. Гринька Дроздов — невзрачный юнец, да Ефимка Коробов — сын Семена — большие охотники до песни и закадычные приятели Ванюшки Сорокина. Было еще семеро таких, без которых артель могла всякие дела решать и совета у них не спрашивать.
До делянки оставалось два километра. Ванюшка Сорокин и Гринька Дроздов налаживали песню. Ванюшка, любитель старинных песен, на их манер сочинял свои, за это и слыл сочинителем. В песню «Поход» вложил он свою любовь к украинским степям, о которых слышал не раз от Наталки и знал из газет и книг. Запевал он звонким, переливчатым голосом:
На-ши ребята в поход пошли,
Су-умки тяжелы с собой понесли…
Гринька Дроздов взметнул высоко тенорком, подхватил припев и, покачивая головой в такт, выстукивал звонко, как на гитаре:
Ай-да-да, ай-да-да, ай-да люли,
Наши ребята в поход пошли.
Хмелея от песни, Ванюшка пел, растягивал концы, тревожа сердца лесорубов высокой целью похода:
Спокинули жен, детей и сестер,
Чтоб вырвать у белых степной простор.
Палашка не устояла первая, за ней Ефимка Коробов, а напоследок грянул бас Платона Сажина. Песня звенела теперь в пять голосов.
Сорокин явственно видел перед собой просторную даль голубых степей, слышал ковыльный шум, зыбучий, как море.
А степи-то, степи, кругом ковыли…
Наши ребята в поход пошли.
Жиган прислушивался к песне внимательно, иногда хмурил лоб, дергал крутым, широким плечом; косясь, заглядывал высоченному Сажину в рот и со снисходительным высокомерием улыбался. У Проньки был дряблый, неприятный голос, что стыдно с таким выступать на людях, но он хитрил, ничем не выказывая зависти. Нынешняя песня ему определенно не нравилась, он напустил на себя тучу серьезности, в словах его послышалась притворная тревога:
— У Платона, никак, новая трещина обозначилась? Вот беда-то… Платон, лопнул голосок-то?
Сажин повернулся к нему виском и, глядя сверху вниз, пробасил простодушно:
— Пшел к черту, аглицкий петух!..
Белые ресницы на белобровом Пронькином лице замигали часто:
— Ха-ха… молодец Платон. Понимать шутку у тебя есть способность. Молодец. Ванюшке вон далеко до тебя. Эй, Сорокин, откуда ты такую песню достал? Али в Наталкины ковыли лазил?
— На похабство не отвечаю.
Коробов Семен толкнул Проньку под локоть и наставительно принялся урезонивать:
— Ты, Пронька, умный, а дурак. Тебе что до чужой бабы, забота? Грязи прилепить хошь? Баба у него — работяга, крыло твердого содержания. На тебя и глазом не поведет. А ты — туда же.
— Хм, — дохнул Пронька презрительно. — Не поведет, говоришь?.. Может быть. Ванюшка-то вон с начальниками — за ручку, а я что — ни к шубе рукав, пятое колесо к телеге. Ему повышение скоро дадут. Где тут равняться!.. Говорят, что мы будем шпальник пилить, а он поедет в Англию, продавать — прямо самому Чемберлену… Ванюшк, хохлушку свою с собой возьмешь али мне оставишь?
— Кабы что поумнее спросил — ответил бы.
— Где набраться ума? Отец неученый был, стекла вставлял… Да и я не профессор.
— Зато много мест облетел. Летун.
Жиган запрокинул кудрявую голову и раскатился смехом, потом вдруг произнес сухо и приглушенно:
— «Летун»… Сказал тоже… Подумаешь — обидел. Природа моя такая: хочу — здесь работаю, хочу — нет, а у нас везде дисциплина. Ширины нету, кругом плетни, а я — чтобы долой их. Понял?.. Не желаю по одной дороге ходить. Мне чтоб туда — по этой, оттуда — по той… Захочу — и поперек лягу… Верно, Шейкин?… Чего молчишь, Кривошейкин? — Он остановился и, когда чернобородый хмурый пожилой лесоруб Шейкин поравнялся с ним, Пронька Жиган хлопнул его по спине. — Ты что нынче какой? Ровно тебе крыло подбили, а?..
Спиридон Шейкин шел тяжело и более обычного кривил шею.
В лесу запахло гарью: знойки углежогов — Филиппа и Кузьмы — находились поблизости, а тихий ветер тянул как раз из низины. На голом суку березы сидела лохматая, нахохлившаяся ворона: видно, слишком далеко залетела она от поселка и, одиноко скучая, картаво каркала и качалась. Шейкин покосился на нее и шумно вздохнул.
В том месте, где вылез из-под снега межевой столб и дорога повернула под прямым углом вправо, лесорубы остановились. Зрелые, товарные сосны стояли плотной стеной, розовые стволы — прямые, гладкие — тихо шевелились. Свежий бор шумел. Сорокин поднял голову и, чтобы не свалился шлем, придержал рукою.
— Хо-ро-ший лес! — вымолвил он с какой-то лаской и восторгом.
— Да, — подал голос Платон Сажин. — Мы тут денежку зашибем. Молодец Вершинин: в хорошую делянку нас поставил. За денежку ему спасибо.