— Тебя, мать, корова в хлев вызывает, — напомнил Эйдис.
— И чушки некормлены, — спокойно согласилась Мария и протянула кулек Рудольфу: — Бери! Отец, он сладкого не ест.
— Такую дрянь в жизни не брал в рот и на старости лет не возьму, — отрезал Эйдис и сплюнул.
— Дрянь! — возмутилась Мария, шелестя оберткой и со вкусом разжевывая конфету.
— Хоть убей, душа сладкого не примает. Как съем, понимаешь, прямо в жар кидает…
— Блажь, и больше ничего, — заключила Мария и сунула руку в кулек за новой конфетой. — Почему я ем — и никакого жару, а?
— Ну, у тебя, хе-хе, много чего по-другому…
— У-у, бесстыжие твои глаза!
— Это сенсибилизация, — сказал Рудольф. — Повышенная чувствительность к…
— Наговори еще ты ему, — заругалась Мария, — тогда он совсем из меня душу вытянет.
— Смилуйся, мать, когда я из тебя душу тянул? — взмолился Эйдис.
— А думаешь — нет? Морковку из супа вылавливает, кисель есть он не будет, хоть я тут лопни, хоть тресни…
— Да кто тебя заставляет варить? Не вари!
— …свеклы — не надо, булки — не надо… Оттого ты и тощий такой, на люди вывести стыдно.
— Да что я тебе — баран, что ли, чтобы меня выводить!
Мария заглянула в кулек, как бы в нерешительности — взять еще одну конфету или пока подождать. Она уже сладко пахла шоколадом.
— Мать!
— Ну? — нехотя отозвалась она.
— Ты что, сегодня в хлев так и не придешь?
— Батюшки мои! — схватилась Мария. — Как же не пойду! И на дворе уже ночь. Иди, отец, отнесешь пойло.
— Я отнесу, Мария.
— Сама, что ль, не дотащишь? — возразил Эйдис и опять энергично подмигнул Рудольфу.
— Постой, Рудольф, зажгем фонарь.
Мария нашла фонарь («Дай-ка, отец, огня!»), подняла стекло, чиркнула спичкой. Эйдис подтолкнул Рудольфа в бок и молча вытащил из кармана и вновь опустил туда знакомую пластмассовую стопку.
— Долго там, значит, не чешись.
— Я быстро.
— Вот, Рудольф, ведро, выльешь в ясли.
— Дайте мне и фонарь.
Мария надела кофту, взяла подойник.
— Ну, пошли!
Во дворе на них сразу налетел ветер, растрепал волосы Рудольфу, подхватил концы Марииного платка. С озера поднималась пронизывающая сырость.
— Ты без шапки, не простыл бы… Осень, осень, — говорила сама себе Мария, следуя за Рудольфом. — Опять будут длинные ночи, опять грязь, опять снега. Дай я открою дверь, у тебя руки заняты. — Из хлева шел тяжелый, застоявшийся дух. — А ну посвети — не вылить бы мимо.
— Надо и здесь электричество провести.
— Не слыхать, что говоришь, визжит как окаянный! Электричество? Хорошо еще — в доме есть. Нам тут, за озером, провели последним. Цыть ты, обождать не может!.. Не хотели делать. Только три хутора, говорят, а столбы ставить надо, провода тянуть. Ну, а как надумали в Пличах делать ферму, провели туда, а заодно и нам, и в Томарини… Фонарь поставь наверх, чтобы в руке не держать.
На дворе зашумели деревья.
Мария прислушалась, сказала:
— Если к ночи задует ветер, это на дождь, — и подсела к корове, зажав между колен подойник.
— Мария, кто такой… дядя Рейнис?
— Цирулис? В волости он был, в комитете ихнем, где теперь Заринь.
— Его что — повесили?
— Кто тебе говорил?
— Девочка их, Зайга.
Мария вздохнула.
— Бедные ребятишки… Чем они виноваты! — Под Марией скрипнула скамейка. — Ехал Залит домой, в Пличи, вон тем лесочком, темно уже — хоть глаз выколи, смотрит — висит что-то на дереве, вроде бы человек. Конь пугливый стал, голову кверху, кверху дерет. Слез это Залит с телеги, подходит — так и есть, человек! Зажег спичку. Сразу не узнать, вроде Цирулис. Смотрел, смотрел: точно, Цирулис! Достал нож, полоснул веревку, а тот уже кончился… Грозиться Томаринь грозился — лучше пусть не лезет в его дом красный Цирулис. Да Альвина не хотела идти куда-то, она тут привыкла… Ну, Буренка, ну-ну, сейчас подою. Лижет меня… Похоронили в Заречном, против комитета. Может, видал — такой камень?
— Видел.
В подойник брызнули первые струи.
— А Томаринь?
— Что ты сказал?
— А с Томаринем что?
— Август, говорят, живой в руки не дался…
Прислонясь к косяку, Рудольф стоял на грани между теплом хлева и вечерней прохладой, между ритмичным журчанием струй молока и шумом ветра. Кухонное окно сеяло над двором желтоватый свет, постепенно таявший в темноте, и там — как и в Томаринях — шлепались оземь, стукались и гудели яблоки.
Дверь дома на ветру хлопнула о стену.
— Руди!
Эйдис шел искать пропавшую душу.
— Чего ж ты? Канул, как нож в колодец, — упрекнул он и, понизив голос, добавил: — Одному, брат, в глотку не лезет. — Вопреки этому утверждению от него уже попахивало. — Эх, сейчас только угрей ловить! Поставить бы перемет… Угорь любит, когда ночь темная и волна высокая, клюет тогда как миленький. Чем погода злее, тем больше ему, сталбыть, по нраву.
— Луна будет.
— Где ты ее, луну, видишь?
Эйдис задрал голову — небо накрыло двор черным колпаком.
— Еще рано.
В круг мутного света ветер занес из сада желтый лист, прокатил по двору и снова загнал в темноту, где тот, кружась, исчез.
— Знаешь, Руди, один раз в такую вот ночь я улов взял так улов…
— Ну?
— Я не рассказывал?
— Не знаю, смотря что.
Эйдис весело крякнул.
— Сперва дерни чарочку, тогда расскажу.
На свет божий явилась бутылка «Плиски». Эйдис вынул из кармана стопку, налил.
— Ну, рвани!
— Унюхает Мария, задаст нам жару.
— Это уж как бог свят, — согласился Эйдис. — Но раз в брюхо попало, считай, хе-хе, что пропало. Пускай пилит лучше, когда выпьешь, чем натощак. Остаток она прошлый раз в комод спрятала, за Библию. На всякий случай, мол, если кто простынет… Давай! Время деньги, как говорят французы.
— Англичане.
— Все едино.
Эйдис и себе налил.
— Ну, поехали! Ух, огонь! — Он отер губы тыльной стороной ладони. — Закусить хочешь?
— Нет.
— Постой, — вспомнил Эйдис, — я же тебе, брат, не рассказал про угря… Время было, как теперь, к осени. Выехал я на озеро, зацепил перемет за кручу, против берез которая. Свежими червями наживил, все как положено… — Он взболтнул в бутылке остаток, будто на дно могла осесть гуща, и снова наполнил стопку. — Еще по одной?
— Можно.
— Наутро, сталбыть, чуть свет еду проверять. Тяну — а из воды вылазит не разбери-пойми что… Пей до дна! Хе-хе, целый клубок…
— Живой?
— Ну да! Ходуном ходит! Стал я распутывать, да куда там! Бьется, только хвосты хлопают…
— Что же, у него был не один хвост?
— Хе-хе-хе, слушай дальше… Пока-то, пока я распутал! И что ты думаешь — на крючке был угорь. Его возьми да проглоти сом. А угорь, шельмец, вылез у него в жаберную щель.
— Не лей…
— Не веришь? — обиделся Эйдис. — Разве я, брат, когда болтал тебе зря?
— Я говорю — не лей коньяк на пол!
Старик опомнился, опрокинул стопку и крякнул от удовольствия.
— Э-та-та-та… Да, вылез это он, а дальше ни взад, ни вперед, мотается у сома, как говорится, перед носом. Сом терпел-терпел, возьми да проглоти его второй раз. Но угорь есть угорь — вылазит через другую жабру. Переплелись, как парень с девкой, не разнять… — Эйдис оборвал свой рассказ, лицо его стало напряженным.
— Ветер, — сказал Рудольф.
— Ветер, — согласился старик. — Тьфу, мне показалось — Мария. Ну, брат, давай добьем, тут уж оставлять нечего.
Крышечка снова наполнилась.
— Руди, но ты скажи мне как на духу: хороша была моя речь?
— Хороша.
— Хороша, говоришь…
Его взгляд смягчился, зажатая в руке стопка дрожала, у старика, видно, зашумело в голове. Рудольф же, напротив, от двух-трех рюмок никакого опьянения не чувствовал, он пил, разговаривал, даже шутил, хотя беспокойство, тревога тлели в нем подспудно, так, как горит торф: огня сверху не видно, но его не погасить.
Когда он вышел во двор, над лесом по горизонту горело зарево. Ночь наступала бурная, кругом стоял шум, свист, шелест. Рудольф не знал, куда пойдет, что будет делать, он только чувствовал, что ему не уснуть. Когда стихал ветер, было слышно, как плескались о берег и бились о лодку волны, и он без всякой цели направился вниз, к озеру. Он был в одном свитере, без шапки, ветер трепал его волосы, дышал в лицо прохладой. Горбатые волны катились к берегу, Уж-озеро, сколько хватало глаз, зыбилось и волновалось. Блеснули огни Заречного, теплые и уютные, какими они кажутся в осеннюю пору; плоскодонка вздымалась и опускалась, как грудь спящего человека.