— Святые угодники! — не то вздохнула, не то простонала Мария, не ожидая ничего хорошего. — И что же ты наговорил?
— Сперва дело шло как по маслу — она знай рассказывает, а я знай поддакиваю. Да и как не согласиться? Все правильно говорит — как газету читает. Как вдруг — цок! — выключает свой ящичек, вынимает утирку, ко лбу прикладывает. Вот оно, брат, как: устают не только от работы, от разговору тоже. «Начнем сначала, — говорит. — Слушателей интересуют ваши мысли, а не мои, именно ваши взгляды…» Смех, да и только! Кому это надо слушать, что наплетет старый дурак. А наши подзуживают: «Смелей, смелей!» И она пристала как банный лист. «Как вы, товарищ Путрам, оцениваете свой колхоз сейчас, через двадцать лет после его основания? Каковы, по вашему мнению, самые важные достижения и, может быть, вы заметили также какие-то трудности роста?» Я говорю: у нас, конечно, нету таких пашен, как в Земгале, — одни бугры, словно кроты все поля изрыли, но землицу, слава богу, особо хаять нельзя, есть и глина. Если только лето не засушливое, никаких трудностей роста нету. Все так и прет из земли. И люди живут в достатке, голый да босый никто не ходит, дома построили, не дома — дворцы и знай на мотоциклах ездят. Только одно вот — пьют, дьяволы! Что есть, то есть. Деньжата водятся, а куда их девать? У кого еще на шее детей куча, там рубли плывут помаленьку. А иной всю получку спустит и тогда пойдет куролесить — глаза бы на него не глядели. Недаром же говорят: когда хмель в голове, мозги в ж…
— Матерь божья, ты так и сказал, старый шут?
— А что, не правда? Как в ту субботу Карл Екаупинь ехал на гусеничном тракторе через Рощи, да с клетью не сумел разминуться, так верь не верь — столкнул с фундамента… Барышня знай улыбается, Апинит ерзает на стуле, но говорить ничего не говорит. Тут Звагул затыкает мне рот: это не по существу… правление борется… он пишет в стенгазету… развешаны плакаты и черт его знает что еще… Рассказали бы вы лучше, как начинался колхоз. Про сегодняшний день вам судить трудно. Вы живете далеко от центра… и еще у вас узкий круг… кругозор… Раз такое дело, я встаю и надеваю картуз.
— Батюшки мои!
— Не говоря ни слова, кланяюсь — таким манером — и к двери. «Извиняйте, мол, меня на дворе кляча дожидает, и снятое молоко в бидонах киснет на солнце». Тут они, братец ты мой, разом заговорили, зовут меня назад, кофию наливают. А чего, выпить можно, если даром дают. Барышня сама сахарку кидает. Рассказать просит — может быть, я вспомню какой случай из первых лет колхозной жизни… насчет того, как берегли общественное имущество, верили в будущее… Сперва думаю: шарахну-ка я им про то, как Клейнберг Озолиня вожжами тузил, когда тот загнал жеребую кобылу Гайту. Тракторов-то у колхоза тогда не было, лошадь и была всему делу голова! Да решил так: Клейнберг в сырой земле, Озолинь тоже, чего, сталбыть, зря покойников тревожить. Взял да рассказал, как ты, мать, из моей калоши Лизавету поила. Сразу-то ничего путного в голову не пришло.
— Из калоши? — весело воскликнул Рудольф, а Мария чуть не плакала.
— Ну слушай, ну ты послушай… И с таким шутом мне жить всю жизнь! К чему ты еще меня приплел людям на смех?
— Как же дело было? — спросил Рудольф.
— Видишь, брат, раньше в Пличах была ферма, и коров пасти гнали тут, мимо поворота на наш хутор… Черт, как в горле пересохло. Подай, мать, ковшик!..
— Не иначе где-нибудь к бутылке приложился, — идя за водой, в сердцах заметила Мария, и черпак стукнул о ведро громко и глухо. — На!
— Прямо уж приложился! Одна маленькая на троих. Только разбередила, — кротко ответил Эйдис, большими громкими глотками опорожнил ковшик и тыльной стороной ладони утер губы. — Эх, надо бы еще позарез, да у всех в кармане пусто.
— У меня кое-что должно быть, — заметил Рудольф.
— Правда? — оживился Эйдис.
— Ну да, ну да, старый шут! — заругалась Мария. — Мало ему, что сам закладывает, он и человека с пути сбивает.
— Этот человек, Мария, давно сбился, — отозвался из комнаты Рудольф, шаря в потемках за шкафом, пока не нащупал горлышко «Плиски».
— Не зря ты? — сказала Мария, когда он вошел с бутылкой.
А Эйдис, довольный, не удержался:
— Что я вижу!
— Смотри только не насосись как клоп! — предупредила Мария, постепенно привыкая к мысли, что сегодня без выпивки дело не обойдется.
— Постыдилась бы, мать! Когда ты видала, чтобы я валялся на дороге или под стол съехал?
— «Под стол»! Только этого не хватало!
— Нельзя ли, Мария, попросить три рюмки? — сказал Рудольф, откупоривая бутылку.
— Кто ж из третьей пить будет?
— Вы, Мария, кто же еще.
— У меня, Рудольф, сердце прыгает… — еще сопротивлялась она, но больше так, для приличия; пошла к шкафу и воротилась с тремя разными рюмками — стопкой из толстого зеленого стекла, похожей на мензурку, пластмассовой крышечкой с фляжки «Капли» и рюмкой на тонком ножке с золотым ободком, — протерла полотенцем и поставила на стол, Рудольфу как гостю самую красивую. — А не больно крепкий?
— Ясным огнем горит, — отозвался Рудольф, наливая.
— Ты все шутишь… Чумовой, куда ты льешь полную! У меня, как у мухи, от одного запаха голова кружится… Не достать ли закуски?
— Первую чарочку пропустим так, а потом видно будет, — заторопился Эйдис и протянул руку за своей пластмассовой рюмкой. — Ну, будем!
Они чокнулись, но звякнула только рюмка на тонкой ножке.
— За здоровье твоего культорга!
— Да пошел он знаешь куда… — буркнул Эйдис, сразу вспомнив происшествие, и проглотил влагу точно ягодку. — Налетел прямо как ястреб.
— А что дама с радио? '
— Зоотехник и Апинит повели ее новый хлев смотреть, и тут Звагул… И понятия-то у меня неверные, и такой-то я и сякой. Одно только плохое вижу. Зачем было выбалтывать про Карла и про клеть…
— И правильно! А у тебя язык без костей! — вставила Мария.
— Подумаешь, говорю ему, — не слушая жену, продолжал Эйдис, — ведь это ж, брат, чистая правда. Ведь так оно и было. Поди сам посмотри! А он: неважно, как оно было. Ходит, ходит взад-вперед, как тигр в клетке, и шерстит меня. Так и этак. Наш колхоз, может, прогремел бы на всю республику, а ты все дело рушишь, как… ну это… дир… дивер…
— Диверсант.
— Во-во! Слушал я, слушал. Но когда он стал обзывать меня дир…
— Диверсантом, Эйдис!
— Ну да, диверсантом, душа не стерпела, зло взяло. Вы меня звали, говорю, или я вас? Вы меня заставляли в ихнюю машину говорить или я вас?
— Ох, горе ты мое…
— Ты меня тут расхваливал, говорю, как цыган хромую кобылу, а теперь, значит, мои понятия тебе не по вкусу! — Эйдис в запале повысил голос. — На свои понятия посмотри, а мои не трожь. У меня на дворе вон бидоны, снятое молоко киснет. Чего доброго телят пронесет, а кто отвечать будет? Ты, что ли? — Эйдис вытер пот и со вздохом закончил: — Вот, брат, какие дела.
— Со всеми ты цапаешься, отец, — жалобно проговорила Мария. — Жил бы себе тихо-мирно. Чего тебе не хватает?
— Налей еще, брат, — только и сказал Эйдис.
— Сколько мы натерпелись, Рудольф, из-за его языка! При немцах без малого… после войны снова…
— Глотни лучше, мать!
Выпили еще по чарочке.
— Эх, хорошо! — крякнул Эйдис. — Посмотри там, мать, чего-нибудь поплотнее для закуси.
Пока Мария собирала на стол, Рудольф опять наполнил рюмки.
— Так оно в жизни бывает, — постепенно смягчаясь, рассуждал Эйдис. — Кидает тебя как на волнах. Сколько всего позади, хорошего и плохого! В том же колхозе… И так бывало, что хоть караул кричи — ни скотине, ни людям жрать… Пока-то, пока выкарабкались… А нынче он: «Неважно, что было!» Что было, брат, все важно. Скажи, Руди, ей, ну, барышне этой, не влетит за то, что я наговорил лишнего?
— Они это вырежут.
— Как вырежут?
— Просто, ножницами. Возьмут магнитофонную ленту и кусок выхватят.
— Ну, чудеса! Тогда ладно… тогда хорошо. А остальное ерунда. Главное, чтоб из-за меня другому не досталось. Может, кой-чего и не надо было рассказывать? Все-таки чужой человек.