Еще долго потом, вспоминая об этом мгновении, он никак не мог понять, отчего так внезапно и резко замедлил шаг? Оттого ли, что неожиданно увидел перед собой две знакомые фигуры, не только затормозившие его движение, но, казалось, остановившие самое его дыхание? Или же, случайно замедлив шаг, он успел увидеть идущих ему навстречу Лену и Михайлова?
Они шли очень медленно, как люди, совершающие неторопливую прогулку. Он держал ее под руку, чуть пригнувшись к ней, чтобы ближе видеть ее лицо, наполовину спрятанное в пушистом темно-буром меху. Он что-то говорил над самым ее ухом, и она внимательно его слушала — это было совершенно ясно, потому что она прошла мимо, не подняв головы, не обратив внимания на Костю, только чуть отступившего в сторону, чтобы пропустить их.
Костя долго стоял без движения, без мыслей и смотрел вслед уходящим, уже почти невидимым силуэтам. Его охватило отчаяние, то горестное, раздирающее грудь отчаяние, когда хочется закричать.
«Так это правда?.. — упрямо долбило что-то в глубине сознания. — Так это правда?..»
Ему казалось, что жизнь кончилась, что исчез самый смысл существования.
«Все кончено… — твердил он. — Все кончено…»
Он шел медленно, подавленный всем, что так неожиданно и так жестоко опрокинулось на него. Он не мог согласиться с тем, что сейчас произошло, настолько это было невероятно, и вместе с тем не мог отрешиться от горькой правды, всей своей беспощадной и неопровержимой реальностью представившейся его глазам.
«Не может быть…»
Но он снова видел знакомые черные силуэты, слившиеся в темноте ночи, и понимал, что все это правда.
Сергеев бессмысленно сворачивал с улицы в улицу.
Потом снова вышел на безлюдную набережную, прошел через мост и оказался далеко на Васильевском острове. Только здесь, внезапно увидев себя на незнакомой улице, будто его случайно забросило в чужой город, он сразу пришел в себя.
Было холодно и сыро. От реки поднимался туман, терпко пахло морем и смолой. Где-то близко кричали люди на баржах, натужно и хрипло гудел буксир, надрывался пронзительный милицейский свисток.
Продрогший, усталый, он почувствовал особенную, до этого никогда не испытанную заброшенность, скорбное одиночество. Ему вдруг страстно захотелось заплакать, как это бывало только давно, в детстве, когда его незаслуженно обижали и некому было пожаловаться. Уже дрожали губы и подбородок, глаза стали влажными. Понадобилось большое усилие воли, чтобы сдержать прихлынувшие горькие слезы.
На мгновение он даже остановился, чтобы взять себя в руки. Он запрокинул голову и старательно глотнул воздух. Потом быстро направился к дому.
Мост лейтенанта Шмидта был уже разведен, и Костя пошел к Республиканскому. Но и там уже стояли барьеры и мигали красные фонарики, возле них скопились запоздалые машины и пешеходы. Он долго метался по набережной.
Лишь глубокой ночью, совсем обессиленный, он пришел домой.
Родители, не дождавшись его, давно уснули, и Костя, боясь разбудить их, тихонько прошел к себе, быстро разделся и мешком свалился в постель. И сразу же глаза его закрылись. Густая, темная пелена опустилась над головой. Только одна короткая мысль смутно проползла где-то далеко в глубине уходящего сознания:
«Какой ужасный день…»
И он тяжело, будто провалившись в липкую тину, уснул.
VI
Утром, чтобы избегнуть встречи со Степаном Николаевичем, Костя еще дома написал несколько строк:
«Дорогой Степан Николаевич, я искренне раскаиваюсь в своем вчерашнем поступке. Вы были неправы, бросив мне обидное слово, но я был в тысячу раз более неправ, наговорив Вам кучу глупостей. Верьте, что я мог это сделать только в минуту ужасной вспыльчивости, которой, к сожалению, подвержен. Если можете, простите.
Уважающий Вас К. Сергеев».
Он передал письмо через санитарку и, не входя в ассистентскую, прошел в комнату дежурных врачей. И сейчас же, почти вслед за ним вошел Степан Николаевич. С погасшей папиросой в зубах, в распахнутом халате, обсыпанном на лацканах темным пеплом, взъерошенный и небритый, он был такой же как всегда — устало-равнодушный, даже апатичный. И, как обычно, будто ничего между ними не произошло, он подошел к Косте, подал вялую руку и небрежно сказал:
— Здравствуйте.
Костя крепко пожал протянутую руку. Ему захотелось при этом сказать что-то очень теплое, дружеское, но он только произнес:
— Простите!
— Забудьте об этом… — спокойно ответил старик. — Все это чепуха и больше ничего.
Они вместе начали обход больных.
И Костя, сейчас уже невольно пристально присматриваясь, увидел, что действительно за внешним равнодушием старого врача скрывается большая человечность. Он задавал вопросы внешне вяло и безучастно, но на деле узнавал самое необходимое и давал точные назначения, хотя и говорил коротко, как бы нехотя.
После обхода доктора Сергеева позвали к телефону. Зная, что позвонить могла только Лена, он вспыхнул тревожной радостью. Но сейчас же вновь возникло и чувство глубокой обиды, оскорбления Ощущение резкой раздвоенности словно разрезало грудь: в одной половине загоралось острое желание побежать к телефону, услышать голос Лены, сговориться о встрече, в другой — упрямо долбило: не надо идти, все кончено, любовь осквернена, убита…
— Скажите, что доктор Сергеев занят и к телефону подойти не может.
Костя сказал это отчетливо и быстро вошел в палату. Но уже с порога он готов был побежать к аппарату, крикнуть, что он свободен и может говорить сколько угодно. Однако он задержался только на одно мгновение и решительно подошел к больному.
Во второй половине дня ему снова позвонили. Он сидел у самого аппарата, но громко сказал сестре, взявшей трубку.
— Скажите, что доктор Сергеев занят.
Сестра послушно передала его слова.
— Срочно нужен? — переспрашивала сестра, вопросительно глядя на Костю. — А кто его просит? Доктор Беляева?
— Доктор занят и подойти к телефону не может! — краснея и злясь, твердо сказал Сергеев.
Ему было трудно сосредоточить на чем-нибудь внимание, трудно работать. При обсуждении интересной статьи московского терапевта он, ждавший с нетерпением этого обсуждения, не мог высказать о статье ни одной мысли. За что бы он ни брался, все представлялось ненужным, бесцельным То, что вчера представлялось важным, сегодня потеряло значение. Двое новых больных, которым он хотел посвятить весь день, казались не представляющими клинического интереса. Работа с группой студентов, порученная ему профессором, также не привлекала его. И все, что он делал до сих пор и должен будет делать в дальнейшем, также вдруг стало выглядеть бес полезным, ненужным. И все сомнения и разочарования последних недель, возникавшие в процессе клинической работы, вновь налетали на него.
«Прав Степан Николаевич, — с горечью и словно нарочито настраивая себя на этот лад, думал Костя, прохаживаясь в ожидании профессора по саду, окружающему клинику, — тысячу раз прав, когда говорит о нашей беспомощности».
«Что мы знаем?» — вспоминал он слова старика. — «Ничего!» «Что умеем?» — «Ничего!»
И все скептические мысли, высказанные в разное время многими «ворчунами», как называл их сам Костя, сейчас услужливо появились, подкрепленные материалами литературы и собственными наблюдениями.
«С диагностикой дела обстоят очень плохо… — упрямо думал Костя. — Очень плохо… Распознавание болезней, увы, одно из самых неблагополучных мест в медицине. Несмотря на бесконечное множество всяческих способов исследования, мы часто стоим у постели больного совершенно растерянные. Много болезней остаются нераспознанными или раскрываются с таким опозданием, что наша помощь уже не нужна. Даже в больших лечебных учреждениях, даже в нашей замечательной клинике мы нередко бываем беспомощны. Ни рентген, ни десятки самых сложных анализов, ни электрокардиограф, ни все эти уретроскопии, цистоскопии, ректоскопии и прочие и прочие исследования во многих случаях не могут помочь. Увы, даже при самой высокой технике немало больных подолгу остается без верного диагноза. А раз нет диагноза — нет лечения и, значит, нет исцеления».