В помещение вошел комиссар Фролов — высокий, худощавый, подтянутый человек с продолговатым бледным лицом и строгими темными глазами.
— Кончайте перевязки, готовьтесь сняться! Сейчас придет транспорт! — крикнул он с порога.
Костя объяснил комиссару положение.
— Задумываться не приходится, — заметно снизив голос, чтобы больной его не услышал, сразу же ответил Фролов. — Сами же говорите: «Не сделать — будет худо, а сделать — может, и удастся спасти». Стало быть, надо делать.
Костя заставил трех санитаров держать вокруг стола раскрытые простыни, образующие ширму, комиссар поднял над операционным полем два аккумуляторных фонаря, и Костя, забыв об окружающем, будто работал в хорошо оборудованной больнице, освежил рану, обнажил мышцы и, осторожно проникая в глубину грудной клетки, перевязывал кровоточащие сосуды.
Надежда Алексеевна и Шурочка помогали так умело и точно, и Костя чувствовал в них таких дельных и опытных работников, что и сам стал ощущать все большую уверенность.
После ушивания открытого пневмоторакса раненый почувствовал облегчение, стал легко дышать, на порозовевших губах появилась улыбка.
До прибытия транспорта Костя успел сделать еще несколько неотложных перевязок и отошел от операционного стола лишь тогда, когда отправил всех до единого раненых и погрузил в машину все оставшееся оборудование операционной. Тех, кто прибывал в последнюю минуту, несли на носилках, на палатках и просто на руках бойцы отходящих частей, которых Костя мобилизовал для этой цели. Он ехал с комиссаром батальона и с тремя ранеными в последней машине.
Над колонной несколько раз, пересекая дорогу, появлялись немецкие бомбардировщики, но, отгоняемые нашими истребителями, уносились в стороны. Вскоре они появлялись снова, и Костя испуганно думал о том, что поток металла и пламени может в ближайший же миг обрушиться на беспомощных раненых и больных, только что так тщательно оперированных, перевязанных, лежащих под защитой ярко нарисованных крупных знаков Красного Креста.
«Не может быть… — думал он. — Не может быть, чтобы они сознательно пытались бомбить именно санитарную колонну!.. Ведь существует Женевское международное соглашение… Нельзя стрелять в раненых, уносимых с поля боя, нельзя стрелять во врача, в фельдшера, в сестру, в санитара, охраняемых знаком Красного Креста. Ни одно государство не может разрешить себе обстрел санитарного поезда, госпиталя, какого бы то ни было помещения, в котором лежат раненые!..»
И в то же мгновение раздался оглушительный, подбросивший Костину машину удар. Над головной каретой взвилось плотное облако клубящегося дыма, пронизанное языками пламени. И сейчас же, вслед за первым, обрушились второй и третий удары. Дорога покрылась серой завесой пыли, каких-то больших и малых кусков ткани, медленно плывущих в воздухе.
Дыхание Кости остановилось, будто кто-то сжал его горло тугой петлей.
— Вперед! — крикнул он.
Но шофер, словно не поняв его, упрямо смотрел на серую завесу впереди и не отвечал. Над ними на огромной скорости пронесся истребитель и в какую-то неуловимую частицу времени врезался в тройку черных машин. Две из них шарахнулись в стороны, а третья, вскинувшись кверху, вдруг выпустила огненно-дымовой хвост и, растягивая его по небу, горящим комом упала у леса, в стороне от дороги.
От первых двух карет остались разбросанные по сторонам ломаные части, рваные хлопья одеял, простынь, обгоревшие тела. Молоденький лейтенант Чехов, сияя на солнце особенной, удивительной белизной лица, рук, свежих бинтов, лежал поперек придорожной канавы и странно спокойно смотрел в небо. Чехов казался живым, и Костя бросился к нему. Он послушал сердце — оно не билось, он заглянул в глаза — большие, светло-карие, они тускло отразили ставшее серым низкое небо, но солнечных бликов не было. Глаза, час назад смотревшие на Костю с такой надеждой и благодарностью, были мертвы. Чуть поодаль лежал неподвижный шофер, а рядом с ним — сестра Шурочка. Она была, видимо, жива. Повреждений не было заметно, только белый халат покрылся слоем серой грязи и худенькое лицо ее потемнело. Костя, приложив трубку к груди и услышав дыхание, схватил Шуру на руки и отнес в свою машину.
Оглушенная, она лежала в карете без движения, крепко зажав в детской руке широкий бинт.
Заново распределив раненых и забрав убитых, комиссар отправил колонну дальше.
Лавируя между глубокими воронками, машины медленно двигались мимо догорающего фашистского бомбардировщика, мимо обуглившегося трупа немецкого летчика, мимо своих разбитых, разметанных карет, и Костя, подавленный, думал о непостижимой жестокости чудовищ, не знающих удержу в своей нечеловеческой злобе.
Он сделал еще один укол в неподвижную руку Шурочки, но она оставалась почти бездыханной, сердце едва билось, руки были холодны.
— Шура, очнитесь!..
Но тело оставалось безвольным, безучастным, и только когда на ухабе подбросило машину, рука с зажатым бинтом, вздрогнув, вдруг мертво свалилась с носилок и безжизненно повисла в воздухе. Он не знал, что делать. Все было испробовано — ничто не помогало.
На одной из остановок Костя перешел в другую машину. В ней лежал тяжелораненый боец-украинец. Костя хотел осмотреть его, но остановился, увидев Бушуева, перевязывающего собственную голову.
— Ранен? — спросил Костя.
— Пустяки… товарищ военврач…
— Покажите…
Он быстро размотал бинт, снял большой, намокший в крови кусок марли и увидел рану.
— Вы с ума сошли! — рассердился Костя. — Отчего вы мне не сказали?
— Так это ж пустяки… — оправдывался резко побледневший Бушуев.
— Надо было сразу показать мне или кому-нибудь из персонала, — все еще сердился Костя, перевязывая Бушуева.
— И без меня всем работы хватает, товарищ военврач, — вяло возражал Бушуев. — Я ведь сам, извиняюсь, персонал…
Рана была, хотя и несерьезная, поверхностная, но большая, и кровь крупными каплями падала на халат, а Бушуев, едва прикрыв рану куском марли, продолжал работу до той минуты, когда пришел Костя.
Наложив повязку, Костя пытался устроить Бушуева на полу кареты, но тот решительно отказался:
— Что вы, товарищ военврач! Мне за ранеными ходить надо… Я ж персонал!..
К полудню машины прибыли на место. В стороне от нового месторасположения санбата похоронили убитых. Расставаясь с телом молоденького лейтенанта Чехова, Костя с завистью смотрел на запыленных артиллеристов, быстро идущих за тяжелыми орудиями. Он чувствовал, что хочет быть на их месте, чтобы самому, своей рукой посылать снаряды и убивать тех, кто принес его стране столько горя.
«Убивать их! — горело в его мозгу. — Убивать, убивать, убивать!.. Истреблять всех, кто пробрался на нашу землю!..»
Сергеев подошел к комиссару и, достав из планшета толстый конверт, раскрыл его и подал несколько сложенных вместе документов.
— Разрешите доложить…
— Пожалуйста.
— Вот. Здесь мое заявление о принятии в партию и три рекомендации — одна от комсомольской организации и две от коммунистов.
— Прекрасно, — сказал комиссар, быстро пробежав глазами по документам и аккуратно сложив их. — Прекрасно…
Сергеев вернулся в операционную.
II
На новом месте работали не так много, как раньше. И расположились здесь прочнее, заняв ряд удобных помещений достаточно просторной школы. Сортировочная, перевязочная и операционная помещались в больших комнатах, столы освещались широкими окнами; рядом поместилась такая же светлая предоперационная, за ней госпитальная, состоявшая из трех палат. Все было совсем как в больнице мирного времени. Когда подвоз раненых на время прекращался, Косте казалось, что он снова в своей ленинградской клинике, что тишину помещений ничто не может нарушить и он будет снова спокойно записывать в свои толстые тетради все, что захватывало его внимание. Порой выдавался свободный час-другой, и он торопился занести в «анналы» — как шутливо именовал Трофимов его тетради и блокноты — все случаи поразительного действия сульфидина и стрептоцида в лечении гнойных ран.