Соколов сам хорошо понимал, о чем идет речь, но возражал Косте:
— Все, что вы открыли, может обнаружить и хирург.
— «Может!» — передразнивал Костя. — Но обнаружил терапевт!
— Это случайность.
— Помилуйте, сегодня случайность, завтра случайность, а когда же закономерность?
И тут Костя высказывал свою давнюю мысль о том, что курс учения в медицинских институтах должен быть продлен еще на один год, что этот год должен быть полностью посвящен хирургии. Надо, чтобы все врачи обязательно знали эту отрасль медицины. И надо, чтобы хирурги, занимаясь своей специальностью, также отдавали бы достаточно времени всем смежным областям, особенно внутренним болезням и, в частности, эндокринологии и, в частности…
Костя перечислял много «частностей», считая, что теория целостности животного организма, естественно, требует от врача любой специальности известной универсальности.
Трофимов и Соколов слушали Костю с удовольствием, чаще всего соглашаясь с его мыслями, но нередко называли их «фантастическими», «неподдающимися реализации», «неосуществимыми».
— Все это прекрасно, дорогой мечтатель, — полушутя, полусерьезно говорил знающий и опытный Соколов, — но, увы, боюсь, что все это больше из области благих пожеланий, нежели реальных возможностей…
Это огорчало Сергеева, и все же он любил слушать немногословную речь Соколова, с удовольствием вглядывался в его худощавое лицо с чуть впалыми щеками, с выцветшими светло-серыми глазами и острой, удивительно немодной бородкой. И усы, порыжевшие от коротких и толстых «закруток», были Косте приятны и чем-то напоминали отца.
И то, как Соколов, выходя на свежий воздух, садился на лавочку, как закручивал «козью ножку» или толстую, с палец, «цигарку», как гасил потом окурок, бросив его на землю и притоптав сапогом, — все вызывало в Косте представление о русской деревне, о тихой заречной улице, о запахе топленого молока и горячего ржаного хлеба. И то, что Соколов во всем был похож на всех остальных бойцов, то, что он так же коротко и тихо говорил, и то, как он иногда по-псковски говорил «ону» вместе «ее», тоже привлекало Костю. И, узнав, что Соколов действительно прямой выходец из деревни, что отец его всю жизнь не оставлял своего Подборовья, а мать родилась в соседнем селе Орлецы, Сергеев проникся к старшему хирургу особой почтительностью, почувствовал теплую сыновнюю любовь. Ему всегда хотелось сделать или хотя бы сказать «старику», как он с Трофимовым называл Соколова, что-нибудь приятное.
— Здорово вы сегодня эту операцию сделали, — говорил он, — смело, с предельным совершенством.
— Ну уж и с «совершенством», да еще и с «предельным»… — баском возражал Соколов, не поднимая глаз от толстой закрутки. — Эту операцию любой молодой хирург сделает.
Костя продолжал убеждать Соколова, что он замечательный хирург, а затем уходил приготовить какой-то особенный, «по специальному способу» заваренный чай, которым любил угощать псковского врача.
Соколов был страстный чаевник и мог выпить за день десятка полтора стаканов крепчайшего чая. Косте доставляло большое удовольствие приготовить этот чай, как любил готовить его другой тонкий ценитель этого напитка, профессор Беляев, не доверявший процедуры заварки даже самой Мокеевне. Костя прополаскивал кипятком маленький чайник, всыпал в него три ложечки когда-то привезенного Беляевым из Грузии душистого чая, заваривал его, сначала заливая чуть-чуть, потом наполовину, потом доверху и, наконец, ставил на большой кипящий чайник, покрыв «матрешкой», обыкновенной ватой в марлевом чехле, ярко разрисованном Шурочкой под малявинскую бабу.
— Ну, прямо колдун! — баском говорил Бушуев, помогавший Косте хозяйничать. — Это уж не чай, товарищ военврач, а прямо зелье колдовское.
Соколов с наслаждением отхлебывал почти черный чай, хвалил искусство Кости, называл его «учеником и последователем великого чаевара Беляева».
В зависимости от обстоятельств, он пил иногда медленно, иногда торопливо, обжигая рот, но всегда обязательно при этом покрякивал, приговаривал: «хорошо», «очень хорошо». И характерным движением вытирал усы, разводил их в обе стороны.
— Будя… — говорил он, изображая своего отца. — Таперича… того… могим и поработать маненько… — и, смеясь, ставил чашку донышком вверх. Потом, поднимаясь, протягивал Косте руку, кланялся в пояс и прибавлял. — Покорнейше вас благодарим за хлеб-соль. Премного довольны.
Костя выискивал себе все новые дела и уходил в них с головой. Он организовал первую внутрибатальонную научную конференцию и прочел свой доклад: «О роли сульфамидных препаратов в лечении ран». Потом повторил этот доклад на большой межбатальонной конференции и приехал оттуда очень довольный. Он подробно рассказывал Соколову и Трофимову о научной работе, которую ведут врачи в своих частях, о серьезных и ценных трудах, возникающих сейчас не только в клиниках и госпиталях, но и на передовой линии.
— Я-то думал, — весело рассказывал Костя, — что наша дивизия самая умная, самая образованная, а на деле оказывается, что таких, как мы, очень много!
Боевые санбаты особенно наглядно доказали, что даже в крайне трудных условиях боев врачи сумели творчески обобщить практический опыт, который получили за недолгие месяцы войны.
Сергеев с увлечением докладывал об открытых здесь, на фронте, новых способах новокаиновой блокады блуждающего нерва при проникающих ранениях грудной клетки, о новейших приемах борьбы с послераневым шоком и поднадкостничной блокаде при переломах конечностей. И все собравшиеся — и врачи, и сестры, и даже санитары — с интересом слушали его сообщение, задавали десятки вопросов, делали замечания.
Привычным был доносившийся оттуда, с переднего края, тяжелый артиллерийский гул, в небе видны были большие темные клубы дыма, по вечерам облака на западе полыхали кровавым заревом, нередко почти над самой головой кружились вражеские само леты, и наши вступали с ними в бой, часто один-два против четырех-пяти. Шла война, огромная, напряженная война, и Костя находился в самой ее гуще, но работал так, как это бывало в Ленинграде — в клинике, в лаборатории, в библиотеке института, — оперировал, лечил, наблюдал, записывал, обобщал. Он весь погружался в свое большое, целиком захватившее его дело, и нередко оно казалось ему совсем обычным, будто оно давно, очень давно началось и, видимо, не скоро кончится. Но чувство беспокойства, какое-то «второе ощущение», болезненное и тревожное, идущее рядом с любым другим его ощущением — радостью, удовлетворенностью, — никогда не оставляло его и каждый миг напоминало о тяжелом, может быть трагическом.
«Ах, если бы только узнать о них, убедиться, что они живы и в безопасности… — думал Костя. — Если бы получить хоть одно крохотное письмецо или хотя бы привет, два-три слова…»
Но Ленинград был далеко. Ни приветов, ни писем никто не привозил. Родной город, дом, в котором он родился и вырос, близкие люди — жена, мать, отец — словно совсем исчезли, умерли, Ни к ним, ни от них ничего не доходило.
Однажды где-то совсем близко, на болоте, опустился самолет. Он оказался подбитым и основательно обгорел. Раненого пилота доставили в санбат. Костя сам оперировал летчика и узнал от него, что он летел из Ленинграда и вез почту. Но раненый был в тяжелом состоянии, а потом его пришлось срочно эвакуировать, и Костя так-таки ничего больше и не узнал. И с той минуты его не оставляла мысль, что в самолете наверняка были для него письма и теперь уже ждать их вскоре никак не приходится. Он вместе с другими ходил осматривать обгоревший ястребок, но даже следов почты не обнаружил, а в воображении возникла картина горящей в воздухе машины и разносимого ветром бумажного пепла.
«Что было в этих письмах?»
Он ненадолго отвлекался, но сейчас же снова вставали вопросы:
«Где Лена?»
«Что с матерью и отцом?»
Ответа не было, и он снова с головой уходил в свою работу.
V
События разворачивались со стремительной быстротой. Фашистская армия приближалась к Москве. На карте отчетливо вырисовывалось огромное полукольцо, с каждым днем все туже сжимавшее столицу. Дороги, идущие по радиусу к одной точке, казались цепкими щупальцами, жадно протянутыми к сердцу страны и готовыми вот-вот вцепиться в него. Они протягивались все глубже на восток, грозя обогнуть Москву и замкнуть кольцо. Информбюро сообщало об отходе наших войск, об оставленных городах. «Правда» в передовой писала об опасности, нависшей над столицей.