И каждый раз, когда Лена задумывалась над вопросом отъезда на фронт, ей казалось, что она замышляет измену друзьям, бегство от своего прямого долга. Она вспоминала, что в ее отделении лежит тяжело раненый, которого она до полного излечения оставить не может. А когда выздоравливал этот раненый, на его месте был уже другой, третий. Всегда кто-то приковывал внимание Лены.
Вот и сейчас. В третьей палате лежит командир батареи капитан Прокофьев, раненный под Ленинградом, при попытке фашистских автоматчиков окружить его батарею. Пуля прошла из затылка в левое полушарие и застряла в левой лобной области мозга. Рентген с точностью установил местонахождение пули. Появились все признаки нагноения. Очевидно, оно было вызвано тем, что пуля внесла с собой обрывки фуражки, волосы, грязь. Лена, после консультации с главным хирургом, решила срочно удалить пулю. Но как? Выводить ее в обратном направлении по тому ходу, который пуля проделала, было невозможно, — это грозило разрушением части мозговой массы и, может быть, даже потерей речи.
Что же было делать? Лена решила произвести трепанацию левой лобной кости и через маленькое трепанационное отверстие вывести пулю. Пуля была удалена с целой серией «сателлитов», представлявшей коллекцию инородных тел. После тщательной обработки рана была зашита, оставалось только ждать — что будет дальше? Лена поручила сестре чаще измерять температуру раненого, несколько раз в день выслушивала его сердце, присматривалась к изменениям в лице, брала кровь на анализ и даже ночью приходила в палату и прислушивалась к дыханию капитана. Но опасения были напрасны. Все шло как нельзя лучше. Рана заживала быстро. Функции восстанавливались с такой же быстротой. И сейчас капитан Прокофьев был уже на пути к полному выздоровлению. Он просился в батарею, но Лена его не отпускала, боясь преждевременной нагрузки.
А пока поправлялся Прокофьев, появились новые тяжелораненые, среди них один почти такой же, как Прокофьев. У Лены появились новые планы операции и лечения.
Она поняла — не расстаться ей с госпиталем, не уехать ей из Ленинграда. Может ли она оставить Ленинград? Голодный, замерзший, зажатый тугою петлею, родной, сражающийся Ленинград!
VIII
На улицах, покрытых потемневшими, горбатыми сугробами, стояли облепленные грязным льдом мертвые трамвайные вагоны. Над ними сгибались разбитые чугунные столбы, свисали концы оборванных проводов. Ныряя с сугроба в яму и снова выползая на гребень следующего, пробивался грузовик, и снова становилось совсем тихо, будто город окончательно замерз и обезлюдел. Обходя возвышения и ямы, медленно двигались одинокие прохожие, укутанные в платки, шали, одеяла. На обочинах мостовых, вдоль самого края тротуара встречались женщины, устало тянувшие за собой узкие саночки с завернутым в простыню или зашитым в длинный мешок окоченевшим телом. Иногда они встречались группами, и тогда вереница их растягивалась на большое расстояние и молчаливо двигалась в сторону ближнего морга. И над всем этим кружилась белая пурга, встревоженно неслись снежные тучи, злобно дул обжигающий ветер.
Лена снова шла в «Асторию», надеясь все-таки найти письмо Кости. Она давно уже не была на улице, и все страшное, что рассказывали о городе, сейчас представилось ей воочию, тяжелое и горестное. Она шла по давно знакомым, сейчас таким скорбным улицам. Не верилось, что здесь бурлила жизнь, звенели трамваи, шурша проносились троллейбусы, автобусы, машины, беспрерывными потоками двигались толпы энергичных людей, веселых ребят.
Куда все это девалось?
Закрытые щитами витрины магазинов, заколоченные подъезды, ставни на окнах, выбитые стекла, за которыми пузырями вздувались занавеси, и кругом — сугробы, сугробы, сугробы, похожие на высокие белые могилы.
На улице Чайковского знакомый с детства особняк райкома, соединенный с соседним зданием зимним садом, разрушен бомбой. Угол его оторван. Стены, от крыши до земли, грудами обломков лежат на панели, и прохожему открыты развороченные повисшие потолки, исковерканные лепные украшения, куски инкрустированных дверей, потускневшая позолота простенков. Неподалеку угрюмо темнеет большой дом, в котором жила когда-то соученица Лены, веселая, жизнерадостная Надя Орлова. Середина здания словно вырвана и унесена бурей. Остались только края потолков — для верхних этажей это были полы, — на которых странно удержались где круглая печь, где раскрытый настежь шкаф. А комнаты с балконом, где жила Надя, не было совсем. И еще дальше, на той же улице, как раз против Моховой, чудесный зеленый дом с белыми лепными украшениями, который Лена и Костя так любили за уютные балконы и ниши, сейчас стоял с разрушенным фасадом, точно у него разворотили грудь и вырвали сердце и легкие. Скореженные балки, водопроводные трубы, провода перевились между собой. И долго потом еще вспоминался торчащий в правом углу третьего этажа кусок пола и на нем, на самом краю, одиноко стоящее без крышки, без струн, исковерканное пианино.
На Моховой было много разрушенных зданий, и улица казалась нежилой, брошенной. На углу улицы Пестеля, где помещался знакомый продуктовый магазин, сейчас мертво застыли руины, и почему-то особенно бросалась в глаза яркая синева кобальтовых стен, обломки красного дерева, картины, почерневшие портреты в овальных рамах. А напротив еще дымилось пепелище сгоревшего многоэтажного дома, без кровли, без потолков, — только толстые стены просвечивали пустыми, как черепные глазницы, оконными отверстиями и серый дымок, кружась, подымался прямо к небу в широкое раскрытое пространство сгоревшей крыши.
Лена перешла через Фонтанку, прошла мимо занесенного снегом Летнего сада, мимо мрачного Инженерного замка и вышла на Невский.
Широкий и бесконечно длинный, он казался сейчас еще шире и длиннее.
Было пусто и глухо.
И здесь, как на других улицах, были снежные сугробы, забитые витрины, вылетевшие стекла, мертвые вагоны. Лене стало еще грустнее. В эти тяжелые дни блокады Ленинград был ей особенно дорог и близок, как особенно близок и дорог любимый человек в часы его опасной болезни.
Гостиный двор горел.
Еще издали Лена увидела черные клубы дыма, языки желто-красного пламени. Они вырывались из обоих этажей старинного здания, разделенного на ряд полукруглых арок, сливающихся в длинную галерею. Вся правая половина невского фасада, от центральных ворот до Перинной линии, пылала, как гигантский костер. Острые жала огня, вытягиваясь из-под сводов, соединялись с огнем верхней галереи и крыши и там, на просторе, кружились в черных тугих кольцах, окрашенных кровью и золотом.
Было странно, что пожара почти не тушили. Не было воды. Ослабевшие, голодные пожарные могли лишь разбирать деревянные простенки, не давая огню охватить соседние помещения. Горящий флигель изолировали и давали ему догореть, словно для всех стало очевидным, что нет смысла тратить последние силы на спасение этих старых, сейчас никому не нужных магазинов, складов, мастерских. Но Лене было больно: она с детства любила Гостиный двор — грандиозный, охватывающий четыре громадных квартала, немного таинственный дом. Там помещались сотни старинных магазинов — игрушечных, канцелярских, мебельных, медицинских, десятки учреждений, складов, артелей.
Лена пошла дальше.
«Нет воды… — горестно повторяла она. — Нет воды…»
Водопровод, разбитый, замерзший, прерванный на отдельных участках магистрали, давно не действовал, вода не доходила до многих районов. Население брало воду в Неве и носило ее в ведрах, как бы далеко ни стоял дом от реки. Лена часто видела, как поварихи, судомойки, санитарки, выздоравливающие больные ее госпиталя группами шли к Неве, пробирались сквозь глыбы льда и наметенного снега к узкой, окруженной льдами проруби и там, осыпаемые колючим снегом, с трудом набирали воду и носили ее за семь кварталов в клинику. Воды нужно было много — для стирки, для ванн, для пищи, для операционных. Люди ходили к реке, тащили в небольших ведрах студеную, желтоватую воду, обеспечивая ею нужды госпиталя. Согрев и вскипятив ее на дровах, доставленных с таким же трудом, разносили по этажам.